Мимо Глеба военной походкой прошел однорукий человек с орлиным носом и непомерно маленькой верхней губой. На ходу он оглядел Глеба и зашагал к калитке.
— Гражданин, прошу возвратиться.
Однорукий быстро сделал кругом марш.
— Вы — кто такой?
Однорукий стоял перед Глебом в напряженной готовности.
— Дмитрий Ивагин, бывший полковник, а теперь гражданин Советской республики. Старший сын этого старца и единственный брат члена РКП, Сергея Ивагина. Нужны документы?
— Оставьте при себе документы. Ваша комната будет обыскана. Прошу остаться.
— Мой угол — в квартире отца. Все уже вдребезги очищена Но мои карманы остались неприкосновенными. Угодно?
И в холодных глазах неуловимо играла насмешка.
— Можете идти.
Глеб тревожно следил за ним до самой калитки и раза два порывался вернуть его, но почему-то не решился.
Юрко семенил по комнате старик с бородой под прямым углом к подбородку, суетился и весь горел восторгом.
— Истинная свобода, друзья, в полном отрицании геометрических образов и их вещественных воплощений. Коммунисты тем сильны и мудры, что они опрокинули всю Эвклидову геометрию. Я их приемлю и люблю за их веселую революцию против незыблемости всяких форм, облеченных в фетиши. Друзья мои, не оставляйте ничего; это будет непоследовательно, а для меня жутко. Быть привязанным хотя бы одним обрывком гнилой нитки к стенам куба, призмы, треугольника — это так же ужасно, как быть заваленным горами хлама.
Лошак ворочал белками и не отрывался от работы. Он поглядывал на старика и угрюмо думал. Потом подошел к нему и сказал добродушно:
— Ставь дело на попа, отец!.. Погоним тебя на подножный корм… на волю… — Он хмуро ухмыльнулся и неуклюже ткнул пальцем в грудь старика. — Вот там и… гвоздуй свою жвачку…
Старик смеялся и в восторге размахивал руками.
— Вот, вот!.. Ваша свирепость — неосознанная человечность, друзья. Человек — на подножном корму… Что может быть совершеннее этого состояния! Земля, небо, бесконечность… Вот!.. Вот!.. Но почему, друзья, не пришел с вами мой сын — Сергей? Я очень хотел бы видеть его в роли моего торжественного ликтора…
Громада собирал по шкафам, сундукам и углам книги, ковры и крутил головою: надоело слушать болтовню старика.
— Папаша, не дискуссируйте и так и дале… Предлагаю использовать себя на трудовом фронте, и как очень много у вас всякого материалу, но ворочать приходится нам с Лошаком…
Такой уж человек Громада: сам маленький, а фамилия большая и слова говорит большие.
Глеб подошел к старику и протянул ему руку.
— Ну как — здорово вас почистили, Иван Арсеньич? Сын ваш, Сергей, тоже командует по этой линии.
— Хорошо!.. Очень хорошо!.. Напрасно не пришел Сергей, напрасно… Я бы очень хотел поглядеть на пего, очень хотел бы…
— Не беспокойтесь, Иван Арсеньич; мы у вас ничего не возьмем. Вы наш культурный работник.
Старик в страхе посмотрел на Глеба. Нервно затеребил пальцами бороду.
— Нет, нет!.. Всё, всё!.. Это — очень хорошо, прекрасно!
Громада крутил головою и с брезгливым сожалением смотрел на этого суетливого, восторженного мудреца.
— Обалдеешь, товарищ Чумалов, от этой его идеологии. Дискустирует папаша зря… и так и дале…
Глеб глядел на старика с изумлением и любопытством.
— Хорошо, Иван Арсеньич, можете жить как вам угодно. Я и не знал, что у Сергея такой занятный старичок… Оставьте здесь все, ребята, и уходите…
Он опять пожал руку Ивану Арсеньичу и быстро пошел к выходу.
3. На выгон
По ту сторону залива, над заводом, горы были бурые, с черными провалами ущелий. Небо в зените было синее и глубокое, а над горами — огненное, и зубцы четко резались ослепительной линией. Только с седловин перевалов водопадно клубились, переваливаясь через высоты, снежные лавины тумана.
Завод внизу, над заливом, мерещился сказочными дворцами. Трубы стройно и тонко взлетали навстречу ползущим сугробам. Море небесно наливалось под горами и смахивало с поверхности светлые и черные пленки.
На главной улице, во всю ширину булыжной мостовой, на несколько кварталов, густо ворошились человеческие толпы. Истерически визжали и плакали женщины. Мужчины, сбитые в разноликий сброд, мрачно молчали или улыбались в бледной растерянности. Женщины с узелками и коробками, с детьми на руках, с детьми рука в руку, сидели на пожитках, стояли и лежали с обреченными глазами. В некоторых местах бились слабонервные и над ними копошились люди.
Чирский стоял в передних рядах в нижней рубашке и подтяжках, без шляпы, в туфлях и смотрел рассеянным взглядом на дома, будто впервые их видел. Жена сидела на узле, растрепанная, полураздетая, и смотрела в одну точку. А девочка танцевала между отцом и матерью, выкрикивала в лад ногам и крепко прижимала обеими руками большую куклу.
Обозы — пухлые груды белых узлов — уползали вперед, и было видно, как на подъеме улицы они выгибались из ямины длинным караваном.
На одном из возов комсомолец, с открытой грудью и шершавой головой, нажаривал на гитаре польку. А где-то далеко впереди визжала гармония.
Партийцы стояли по тротуарам с винтовками у ноги, на сажень друг от друга. Усталые, угрюмые от бессонной ночи и тяжелой работы, они смотрели на толпу и не видели ее. В переулках топали и гомонили другие толпы — мещане, хлынувшие поглазеть на необычайное зрелище…
…Мещанки не ищут чужого смеха: мещанки чувствительны сердцем, — они липки к похоронам и слезам, а в свадьбе прельщает их не пляс, а печаль и слезы невесты. Такова уж жизнь мещанки, что чужие слезы понятнее ей и желаннее смеха.
Вот и здесь почуяли они запах обильных слез и бежали с окраины, из собственных лачуг, из квартир национализированных домов, чтобы пережить желанную боль от стонов и воплей почетных и почтенных семей. Жадно искали они почерневшими глазами рыдающих женщин и орошали свои лица обильными слезами.
…Где-то очень далеко запела команда. Конвой вскинул винтовки на плечи. Толпа испуганно зашевелилась.
Загрохотали впереди обозы, и толпа волнами поплыла по улице.
Сергей шел за Дашей, а за ними — Жук. На другой стороне шагали (видно сквозь толпу) маленький Громада, Лошак и Мехова.
Мутно ныла боль в груди Сергея. То, что совершалось, — безобразно и дико. Этого не может принять партия. Зачем эта толпа? Зачем эти противные визги? Зачем эти дети, бьющиеся на руках матерей? Не может этого принять партия, а для него, Сергея, это — слишком тяжелое испытание.
Вот девочка с куклой: вцепилась в руку матери, а сама держит за руку куклу.
Чирский, высоко подняв голову, идет спокойно, с жертвенной важностью. Древняя старуха, в чепце и накидке, тяжело опирается на палку, точно идет в крестном ходе. Ее поддерживает под руку девушка, вся в белом. Они не плачут, и лица у них, как у монахинь.
Сергей увидел недалеко, впереди, отца. Он шел один, оглядывал толпу и улыбался. Шел он странно: то быстро семенил, перегоняя других, то останавливался, то брел тихо, в глубокой задумчивости. Заметив Сергея, он радостно поднял руку и направился к нему.
— Ты — мой конвоир, Сережа, а я — мудрец, идущий в изгнание. Не правда ли, любопытно? Тебе не пристало иметь со мной общение, доколе я — твой арестант. Я только хотел сказать тебе, что оружие, охраняющее крепости вашей революционной диктатуры, смешно и нелепо: оно свистит как дудочка, на плечах такого свирепого большевика, как ты. Но позавидуй мне: я чувствую сейчас весь мир таким безграничным, каким не чувствовал его Спиноза, хотя Марку Аврелию это уже мерещилось по ночам.
С тех пор, как видел его Сергей в последний раз, отец опустился еще более: смерть матери была для него последним ударом. Своими отрепьями он напоминал нищего: был грязный, нечесаный, и ноги сочились кровью и гноем. Сергею стало жалко его до слез.
— Тебе некуда идти, батя. Водворяйся, пожалуйста, в моей комнате — будем жить вместе. Не надо этого, батя. Куда ты пойдешь? Ты погибнешь… понимаешь ты это?..