Сергей услыхал шепот позади:
— Вот шерстобит, идол!.. Загрызет, истинный бо…
И когда костлявый человек назвал Громаду, не понял Сергей: этот ли человек выдавил из себя голос или тот — другой, рядом….
— Товарищ Громада… ваша автобиография?
— Моя ахтобиография такая, товарищ… Как рабочий пролетарий с малых лет, но как нас великолепно экплуатировали капиталисты, дискутировать тут нечего…
А сзади шепот:
— Э-эх, вот так чешет!.. Молодцом, Громада!..
— Когда вступили в партию?
— При советском режиме, так что по учету время — год.
— А почему не вступал раньше?
— А какой шкет идет в объявку мастером преждевременно?.. Вы, товарищ, заводским не были шкетом? Пройдет шкет выволочу в три этажа и так и дале… ну, и научится жарить.
— Я спрашиваю: почему поздно вступил в партию?
— Так я ж и доказываю: как есть наш враг — несознательность… и так и дале… но в Рекапе вступил скоровременно… зря не дискустировал…
— В красно-зеленых не был?
— Быть не был, товарищ, но с горами дело имел. За горами не был, а в горы братву и белых солдат уснащал… и так и дале… Мы с Дашей вместях винты нарезали…
— Значит, в красно-зеленых не был. Предпочитал сидеть дома и ждать погоды…
Громада почуял в вопросах этого костлявого человека опасность. В каждом слове его таилась неприязнь и жалила незаметно и больно. И когда почуял это Громада, осунулся, и в глазах его вспыхнула капелька ненависти. Может быть, заметил это сухопарый, а может быть, надоело ему возиться с Громадой — он поцарапал что-то карандашом на бумажке и отмахнулся от него.
— Можете идти… Кто хочет сделать какое-нибудь заявление насчет товарища Громады?
— Громада?.. Хо, Громада — козырь!.. Громада себя не жалеет… Совсем подыхает, а закручивает активно…
— Следующий… товарищ Савчук!..
Толпа забеспокоилась и зашептала, насторожилась. Савчук, в длинной холщовой блузе без пояса, лохматый, в ободранных штанах, зашлепал босыми ногами, задевая руками и боками за людей, а они с улыбками глядели ему вслед и хватали его за рубаху.
— Тю, скаженная бочара!.. Держи ровнее!..
Савчук стал перед столом угрюмо и не знал, куда деть свои длинные руки.
— Ты меня, товарищ чистильщик, о жизни моей не тревожь…
— Почему? Это — необходимо: на этом основана вся сущность проверки.
— Подлую мою жизнь не тревожь. Нет тебе до нее интересу, ежели я сам заховал ее к черту в зубы. Шабаш!.. Я — бондарь и делаю бочки… Это — вообче… Сейчас не делаю… Еще до бондарного цеха дело не дошло. А запоют пилы — ну, тогда почин будет для новых бочар…
— Вы вот тут пишете, что кое-кого за это время били по башкам и еще будете бить почем зря. Кому это вы били башки и о каких башках вы говорите?
Все напряженно ждали: грохнет Савчук какую-нибудь орясину, не рассчитав удара, и будет потеха и скандал. На лбу и на шее у него надулись жилы, а глаза заиграли смехом и злобой.
— Я их, идоловых душ, громил и буду громить сволочей… Вот тут на скамьях слесаря сидят — и их бил… Они меня дюже нюхали, зажигалыцики… Один стал черт: что в лоб, что по лбу… И тогда, при старом режиме, в ахтанабилях форсу задавали, и сейчас они тем же махом банки ставят нашему брату…
— Кто ставит банки? Партийные и советские товарищи, что ли? Говорите конкретно.
Из передних рядов послышался одинокий голос, разбитый кашлем:
— Да гоните его в шею! Что он голову морочит!..
Зал вздохнул от ропота.
— Говорите точнее, товарищ Савчук. Башки разные бывают: одни надо действительно бить, а другие беречь пуще своей.
Савчук упрямо пробасил.
— Бил и буду бить… И вы мне не указывайте… Хозяев багато, а командирами хоть трамбуй мостовую…
Сухопарый был слеп и глух: он ни разу не взглянул на Савчука и даже будто не слышал и не замечал его.
Глеб чужим голосом оборвал Савчука:
— Ты, друг, оставь хулиганить. Ты не с Мотей воюешь.
Савчук взглянул на Глеба налитыми кровью глазами.
— Замолчь, Глеб!.. Я — не какой-нибудь обормот… Меня крутить нечего… Я — на виду…
Неожиданно закричала женщина откуда-то издали, из-за голов:
— А того не высказывает Савчук, как лакал самогон да своей Мотьке ломал кости каждый день…
— Да все они, мужики, барбосы: бабы туды и сюды — и с горшком, и с мешком, и корми, и молчи, и детей годуй…
Мотя вскочила со своего места и заметалась в проходе.
— А неправда… неправда и неправда!.. Ежели Савчук меня бил, так и я его била… (Хохот). Вы все не стоите Савчуковой подметки…
Люди притихли растерянно и смущенно.
— А где, Мотя, у Савчука подметки?.. Он босиком шагает — гляди…
А Мотя взволнованно огрызалась направо и налево:
— Вы не смеете Савчука… да, да!.. Он, Савчук, лучше вас всех. Не давайся, Савчук!.. Никого не бойся, Савчук!..
Улыбались члены комиссии, улыбнулся неожиданно весело и костлявый.
Поля вздрагивала и ежилась в ознобе. Сидела около Сергея и не отрывала глаз от стола.
Очарованная, смотрела она на костлявого члена комиссии и улыбалась одними губами, а лицо у нее было как у больной — в темных пятнах.
А Сергей волновался от смутной радости. Не все ли равно — в нем ли колыхалась эта радость или она насыщала его из недр этой залитой светом толпы? Пела и младенчески смеялась радость в каждой клеточке тела, и все — и эти люди, и хохочущие шепоты сзади, и люстра в гроздьях огненного винограда — все было необыкновенно ново, полно глубокого смысла и значения. Сознание схватывает только отдельные звуки и жесты или только одну волну общего вздоха, и все так ясно и просто. Это — разорванные миги, и эти миги играют яркой жизнью. А почему эта игра в общем сплетении мигов — огромный и сложный процесс? И сложный процесс — это великая человеческая судьба, и судьба эта — трагедия. Отец говорит иначе. Может быть, отдельный миг поглощает собою целую историю? Может быть, самое важное — не время, а миг, не человечество, а человек?
…Почему уши у Поли кажутся лишними? Они цветут, как лепестки. Когда она дышит, ноздри раздуваются и бледнеют по краям. В горячих каплях крови, разлитых по жилам, — боль и страдание. И в этих каплях крови — весь смысл и разгадка человеческой жизни, вся ее радость и простота.
— Товарищ Сергей Ивагин!
Встал. Шаг, два, три… Остановился. Так просто и тревожно… Говорилось само собою. Слышал свой голос, а видел чужой нос, твердый, как клюв.
— Скажите, тот полковник, который недавно расстрелян, — ваш брат? Вы с ним часто виделись до его расстрела?
— Два раза; один раз у постели умирающей матери, а другой — когда мы вместе с товарищем Чумаловым схватили его как сигнальщика.
— Почему же вы не постарались помочь арестовать его после первого вашего свидания?
— Очевидно, не было повода.
— Почему вы не ушли из города в восемнадцатом году вместе с Красной Армией, а остались у белых? Разве вы были гарантированы от расстрела?
— Нет, какая же гарантия? Я в бегстве не видел особого смысла. И здесь можно было работать.
— Так. Вы тогда ведь не были коммунистом? Ну, тогда понятно.
— Что понятно? Какой смысл в этом вашем «понятно»?
— Товарищ, я не обязан отвечать на вопросы. Мы не устраиваем дискуссий. Вы — свободны.
Сергей не сел на свое место, а пошел между рядами рабочих в глубину зала, и с ним вместе, по бокам и навстречу, шли еще несколько Сергеев, которые смотрели на него пристально, выпученными глазами в красных набухших веках. И словно не по полу он шел, а по зыбкой узкой доске, — и все вниз, вниз… И никак не мог удержать своих ног. И словно не ноги шли, а ползла под ним эта зыбкая доска, и ноги едва успевали переступать по волнующейся ленте. Сотни, бесконечные вороха лиц и шершавых голов в дыму и огненном тумане плывут, громоздятся со всех сторон…
И потом сразу все исчезло, как видение. Здесь, в коридоре, было пусто и вздыхала певучая тишина. Только где-то далеко играли юношеские голоса.
…Комиссия по чистке. Костлявый человек, спокойный в лице и движениях, непроницаемый в мыслях, без улыбки и боли (у него, кажется, нет и морщин на лице)… Были в его власти Громада, Савчук и он, будет и Поля, и Глеб, и Даша — все будут…