А чего наш чокнутый делал, Митрохин? Авоську сплетал из серой прядины. Безо всякого там крючка, без спиц, одними пальцами. Это он рано еще начал, ближе к порту и другие начнут их плести. Зачем, вы спросите? Не знаю, его ведь учили маты плести, концы сплеснивать — куда же это все денется? В порту он эту авоську жене подарит или теще, они ее назавтра же выкинут и купят в магазине капроновую, цветную. Копеек десять это будет стоить.
Димка и то сказал с усмешкой:
— Столько мороки за гривенник!
Но дрифтер ее взял, разглядел на свет и спросил у Димки:
— Зачем солдаты в окопе ложки кленовые вырезают — знаешь?
— Ну? — спросил Димка. — Зачем?
— А вот и сами не знают. За голенищем алюминиевая лежит, казенная.
А Шурка с Серегой заканчивали кон. Жулили они отчаянно, но не обижались друг на дружку, у нас без этого не играют. Вот уж когда расплата настает, тут без дураков, выдай товар лицом, чтоб нос торчал бушпритом и щелкать было удобно с обеих сторон. Серега в этот раз продул — играет он не хуже, а жулит плохо, нет в нем "свободы совести", как говорил наш старпом из Волоколамска. Потом они посчитались — вышло бить шестью картами одиннадцать раз. Шурка, улыбаясь злорадно, сложил их поплотнее, сел поудобней, а Серега потер нос ладошкой и выставил его — на позор и муки.
Дрифтер в большое удовольствие пришел. Теперь уж он, конечно, Шуркин был, предан ему до гроба.
— Двадцать восемь! — считал громогласно. — Двадцать девять!.. Ты смотри, как бьются!
Посмотреть там было на что. С пятого щелчка у Сереги обе ноздри горели, с восьмого — пламя кверху поползло, к бровям. Все он вытерпел, мученик, только скулы пожестче выступили и глаз пошел блеском. — И быстренько стал он сдавать по новой.
— Не торопись, — сказал ему Шурка ласково. — Дай, чтоб остыло.
— Топчи его! — дрифтер орал. — Топчи лежачего!
Шурка, небрежно так, разбирал карты.
— Ну вот, ну что тут с тобой кота тянуть, козырей же навалом, готовь рубильник заранее.
— Играй! — сказал Серега. — Козырей!
Шурка подождал еще, пока он получше озвереет. Везло же ему, красавцу, и в картах везло, и в любви.
На шум принесло к нам боцмана. Наш кубрик, наверное, самый веселый, никак его не минуешь. С толстенной книгой пришел, пальцем заложенной.
— Так! — вздохнул. — Ну что с вами делать, безнадежные вы мужики. Силком вас книжки заставлять читать?
— Начитались уже, — ответил Серега. — Надо отдых дать извилинам.
— Если б они были у тебя!
— Были, — Серега сказал, — да я их всякой мурой забил. Все одно и то же пишут. Какие все хорошие. Как им всем хорошо.
— Для тебя же, дурака, и стараются. Чтоб ты цель имел в жизни. Было бы тебе, понимаешь, на что равняться. Стремиться к чему.
— К правде, боцман, — сказал Димка. — Токмо к ней единой.
Боцман повернулся к нему.
— Закройся! Правда — ее, знаешь, не всем и говорить можно.
— Да-а? Это что-то новенькое.
— Такому вот скажи — он и будет сидеть в грязи по макушку. Скажет, что так и нужно.
— Товарищ боцман, вы большой ученый!
Боцман посопел и сказал:
— Подмети в кубрике. Чтоб ни одного окурка.
— А кто уборщик? Расписания же нету.
— Вот с тебя и начнется.
Димка сказал, усмехаясь:
— Кроме того, боцман, ты еще, оказывается, волюнтарист.
— Возьми веник, салага. Сказали тебе.
— Есть!
— То-то вот. Безнадежные вы мужики!
Димка, когда он ушел, опять полез в койку. Все же освоился, салага.
Я лежал, слушал, как вода шипит за переборкой, почти у меня над ухом. Меня слегка укачивало от хода, и я летел куда-то, над страшной студеной глубиной, только мне было тепло и сухо. И я было заснул, но они заговорили снова.
Восьмым у нас в кубрике Ванька Обод жил. Я вам еще про него не рассказывал. Да я его и не замечал особенно. Весь он — из сапог и шапки, а под шапкой едва его личико разглядишь — наморщенное. И всегда он помалкивал и хмурился, а в кубрике сразу же заваливался в койку, только сапоги свешивались через бортик. Вот он полеживал, этот Ванька Обод, покачивал сапожищем, а тут вдруг заговорил:
— Чтоб цель имел! Я ее вот лично имею. Мне цыганка посулила: "Ты, золотой, в казенном доме умрешь, тридцати семи годков". Так мне чего беспокоиться?
Шурка привстал с картами, но так, наверное, и не разглядел его, за голенищем с раструбом.
— Ванька, ты там чего?
— А ничего. Чего! Чего!
— Какая у тебя цель?
— Бабу свою пришить. Как раз время. Я знаю, с кем она там сейчас. А я, дурак, аттестат ей открыл.
— Ну, Ванька, — сказал Шурка, усмехаясь, — ты за морями видишь.
— Ага. За синими и за зелеными. Сам пользовался. Я с одной, примужней, роман в Нагорном имел. Так мы на его аттестат так славно время проводили. Он вторым штурманом ходил. Что ты! Всю дорогу хмельные были. Вот стервь!
— Приятно вспомнить?
— А нет, скажешь? Потом она его на причале встретила: "Ах, Витенька, я без тебя не жила, а прямо таяла". Вот именно таяла. Ну, я приду — ох, если застану! Топориком это дело пресеку…
— Эту, — спросил Шурка, — с которой роман имел?
— Зачем? Свою.
— Да как же застанешь? Она у диспетчера справится, когда у тебя приход.
Ванька там призадумался. Нам не понять было, травит он или всерьез. Потом опять донеслось из-за голенища:
— А вот и не узнает. Я на всю экспедицию не задержусь, спишусь на первой базе. Или на второй. У меня врачиха есть знакомая. Душевная баба, Софья Давыдовна. Глупая, сил нет. Бюллетень мне выписывала за первый свист: "Радикулит у меня, говорю, наследственный". Она и проверять не стала. "Правильно, голубчик, отдохни, надо разумно к своему здоровью относиться". А топор у меня в сенях лежит. С топором и войду.
— Постой, — сказал Шурка, — а если она одна будет? Ванька опять призадумался. Но ненадолго. Одна — значит, не вышло. Да не может быть, чтобы одна. Бабе одной скучно.
Алик вдруг подал голос:
— Почему же "не может быть"? А если она тебя любит?
— А я что сказал? — спросил Ванька. — Не любит?
— Ну, значит, ждет…
Голенище затряслось — от Ванькиного смеха. Тряслось оно долго, Ванька смеялся с чистым сердцем, хотя голос у него надтреснутый был и хриплый. Потом он сел в койке, и шапка на нем затряслась, уши так и прыгали, он часто и шапку не снимал, когда заваливался в койку. Потом Ванька спросил:
— Ты что, маленький? Или мешком шлепнутый? Не знаешь, кого бабы любят? Они мужика любят, который рядом, понял? А когда его нету, они другого любят. Он теперь с ней рядом. Эх, салага! Ты с бабами спал или с мамкиной подушкой?
— И никаких исключений? — спросил Димка. С еле заметной своей усмешкой.
Ванька опять завалился в койку.
— Исключений! Мне кореш про нее написал, еще в прошлом плавании. Верный кореш, не соврет. Он ее с этим хмырем видал, как они на пару из магазина выходили. А магазин какой, знаешь?
— Нет, — сказал Димка. — Какой же магазин?
— Галантерейный. Духи продают. И чулки. И эти… бюстгалтеры. Так что он теперь ее лапает, как врага народа.
Васька Буров бросил читать свой талмуд, заворочался.
— Бичи, кончайте вы свою дурь. Я с тоски не засну.
— А ты, давай, — сказал ему дрифтер, — включайся в беседу. Это не дурь, Вася, а семейная проблема.
— А я уж их все порешал давно. А до ваших мне дела нету.
— Да ты с нами-то поделись. Как они решаются.
— Так и решаются. Потрохов народи и радуйся.
Дрифтер даже подпрыгнул на лавке.
— Вот те на! Радуйся. Да у меня их четверо. Хоть в сенях спи.
Шурка с Серегой зареготали.
— Вот и хорошо, — сказал Васька. — Теперь твою бабу никто и не соблазнит. А соблазнят — тоже горя мало. Главное — потрохи. У тебя они пацаны, что ли?
— Четверо военнообязанных.
Васька вздохнул с завистью:
— Я б хоть одного хотел. А то у меня обе — пацанки. Хорошие, но пацанки.
— Плохой ты задельщик, Вася. К следующему рейсу не исправишься, мы тебя артельным не изберем.