Причал уходил вдаль, за корму, надвигались и уходили другие причалы, корпуса пароходов. Вода, черная как деготь, поблескивала огоньками. Над рубкой у нас три раза взревел тифон. Низко, протяжно. Кто-то издалека откликнулся — судоверфь, наверное, и диспетчерская.
— Раньше не так было, помнишь? — сказал Шура. — Весь порт откликался. Аж за сопки провожали.
Он вздрагивал от холода, но не уходил, смотрел на порт.
— А тебя почему не проводили? Времени не нашла?
— Не смогла.
— Убить ее мало. Сходи погрейся, я за тебя постою.
— Не надо.
— Ну и стой, дурак. — Он пошел в кубрик.
Мы шли мимо города, проходили траверз «Арктики», потом траверз Володарской, — промелькнула в огнях, стрелой, направленной в борт, и отвернула назад. С другого борта уходил Абрам-мыс, высоко на сопке мелькнуло Нинкино окошко. Потом — пошла Роста.
— Слышь, вахтенный, — старпом позвал. — В Баренцевом сообщают, шторм восьмибалльный. Повезло нам. До промысла лишний день будем шлепать.
— Нам всегда везет. Чем ни хуже, тем больше.
— А ты чего такой злой? Тоже не поладил с бабой?
— Я не злой. Это у тебя поверхностное впечатление.
— Ишь ты! Ладно, притремся. Иди спать пока, до Тювы ты не нужен.
Но я не сразу ушел, а покурил еще в корме, на кнехте. Здесь шумела от винта струя, переливалась холодными блестками и отлетала во тьму, и лицо у меня деревянело от ветра. Ветер шел от норда — в Баренцевом, и правда, наверно, штормило. Но мы еще не завтра в него выйдем, завтра весь день Тюва. Если я сильно захочу, можно еще оттуда вернуться.
Мы шлепали заливом, лавировали между темными сопками, покамест одна не закрыла напрочь и порт, и город, и огоньки на Абрам-мысу.
Встречным курсом прошлепал кантовочный буксирчик[23] — сопел от натуги, домой спешил. Кранцы висели у него по бортам, как уши. На нем тоже можно было вернуться, если сильно захотеть.
Прошла его корма, я на ней разглядел матроса — в ушанке и черном ватнике. Он, как и я, сидел там на кнехте, прятал цигарку от ветра. Увидел меня и помахал рукой.
— Счастливо в море, бичи!
Я бросил окурок за борт и тоже ему помахал. Потом ушел с палубы.
Глава вторая. Сеня Шалай
1
Веселое течение — Гольфстрим!..
Только мы выходим из залива и поворачиваем к Нордкапу, оно уже бьет в скулу, и пароход рыскает — никак его, черта, не удержишь на курсе. Зато до промысла, по расписанию, шлепать нам семеро суток, а Гольфстрим не пускает, тащит назад, и получается восемь — это чтобы нам привыкнуть к морю, очухаться после берега. А когда мы пойдем с промысла домой, Гольфстрим же нас поторопит, поможет машине, еще и ветра подкинет в парус, и выйдет не семь, а шесть, в порту мы на сутки раньше. И плавать в Гольфстриме веселей в слабую погоду зимой тепло бывает, как в апреле, и синева, какую на Черном море не увидишь, и много всякого морского народу плавает вместе с нами: касатки, акулы, бутылконосы, — птицы садятся к нам на реи, на ванты…
Только вот Баренцево пройти, а в нем зимою почти всегда штормит. Всю ночь громыхало бочками в трюме и нас перекатывало в койках. И мы уже до света не спали.
Иллюминатор у нас — в подволоке, там едва брезжило, когда старпом рявкнул:
— Па-адъем!
К соседям в кубрик он постучал кулаком, а к нам зашел, сел в мокром дождевике на лавку.
— С сегодняшнего дня, мальчики, начинаем жить по-морскому.
Мы не пошевелились, слушали, как волна ухает за бортом. Один ему Шурка Чмырев ответил, сонный:
— Живи, кто тебе мешает.
— Работа есть на палубе, понял?
— Какая работа, только из порта ушли! Чепе[24] какое-нибудь?
— Вставай — узнаешь.
— Не, — сказал Шурка, — ты сперва скажи, чего там. Надо ли еще вставать.
— Чего, чего! Кухтыльник[25] сломало, вот чего.
— Свисти! Сетку, что ли, порвало?
— Не сетку, а стойку.
— Это жердину, значит?
— Ну!
На нижней койке, подо мною как раз, заворочался Васька Буров, артельный. Он самый старый среди нас, и с лысиной, мы его с ходу назначили главным бичом — лавочкой заведывать.
— Что ж ты за старпом? — говорит. — Из-за вшивой жердины всю команду перебудил. Одного кого-нибудь не мог поднять.
— Тебя, например?
— Не обязательно меня. Любого. Волосан ты, а не старпом!
Тот озлился, весь пошел пятнами.
— А мое дело маленькое, сами там разбирайтесь. Мне кеп сказал: найдется работа — всех буди, пускай не залеживаются.
— Я и говорю — волосан. Кеп-то сказал, а работы — нету. А ты авралишь.
Старпом поскорей смылся. Но мы тоже не улежали. Покряхтели да вышли. На судне ведь ничего потом не делается, все сразу. Хотя этот кухтыльник и не понадобится нам до промысла.
Горизонта не видно было, а сизая мгла. Волна — свинцовая, с белыми гребнями, — катилась от норда, ударяла в штевень и взлетала толстым, желто-пенным столбом. Рассыпалась медленно, прокатывалась по всей палубе, до рубки, все стекла там залепляла пеной и потом уходила в шпигаты не спеша, с долгим урчанием. Чайки носились косыми кругами с печальным криком и присаживались на волну: в шторм для них самая охота, рыба дуреет, идет к поверхности. И заглатывают они ее, как будто на неделю вперед спешат нажраться: только мелькнул селедкин хвост в клюве, — уже на другую кидаются. Смотреть тошно.
Мы потолкались в капе и запрыгали к собутыльнику. Ничего с ним такого не сделалось, стойку нужно было выпилить метра в полтора, обстругать и продеть в петли. Работы — одному минут на двадцать, хотя бы и в шторм. Но мы-то вдевятером пришли! Это значит, на час, не меньше. Потому что работа — на палубе, а кто ее должен делать? Один не будет, если восемь останутся в кубрике. Он будет орать: "Я за вас работаю, а вы ухо давите!" И пошла дискуссия.
В общем, и полутора часов не прошло, как управились, пошли в кубрик сушиться. А кто и сны досыпать, кандей еще на чай не звал. И тут, возле капа, увидели наших салаг — Алика и Диму, которых с нами не было на работе. Алик, как смерть зеленый, свесился через планшир и травил помалу в море. А Дима его держал одной рукой за плечо, а другой сам держался за ватину.[26]
Гофмейстер, который всей нашей деятельностью заворачивал, сказал ему, Диме:
— На первый раз прощается. А вперед запомни: когда товарищи выходят, надо товарищам помогать.
Дима повел на него раскосым своим, смешливым взглядом.
— Я вот и помогаю товарищу.
— Травить помогаешь? Работа!
Дима сплюнул на палубу и отвернулся. И правда, говорить тут было не о чем. Но дрифтер чего-то вдруг завелся. Он еще после кухтыльника не остыл.
— Ты не отворачивайся, когда с тобой говорят, понял?
— Со мной не говорят, на меня орут, — Дима ему ответил через плечо. — А я в таких случаях не отвечаю. Или отвечаю по-другому… На первый раз прощается.
Дрифтер, как вылупил рачьи свои глаза, так и застыл. У него даже шея стала красной. Он, правда, и не орал на салагу, просто у него голос такой, ему по ходу дела много приходится орать на палубе. Но салага все равно был на высоте, а дрифтер уж лучше молчал бы. Вообще, он мне понравился, салага. Он мне еще в Тюве понравился, когда сети грузили. Понюхал и сказал Алику: "Лыжной мазью пахнут". Сколько я их перетаскал, а вот не учуял — и в самом деле, лыжной мазью.
— Ты сперва руку брось с вантины! — Дрифтер уже и впрямь заорал, встал над ним с кулачищами. У нас еще боцмана бывают дробненькие, ну а дрифтеру всю палубную команду нужно в кулаке держать, так что кулаки у него дай Бог. — А то еще на трех ногах стоишь на палубе!
— Пожалуйста, — сказал Дима. И убрал руку.
Тут из ребят кто-то, Шурка вроде Чмырев или Серега Фирстов, толканул дрифтера, увел в кап, и мы все хором скинулись по трапу в кубрик. Сели в карты играть, покамест кандей не позовет. Серега достал засаленную колоду и раздал по шестям. Пришел еще боцман наш, Кеша Страшной — ну, на самом-то деле он не страшной, а симпатичный, в теле мужичок, с чистым лицом, как с иконы, в довершение еще бороду начал ростить. До порта побалуется, а там жена все равно потребует сбрить. О чем мы тут заговорили? Да, боцман-то и начал мораль нам читать, — на что мы время золотое тратим, карты у нас с утра, лучше бы книжки читали.