Я ни за что не задел и не стукнулся, не отбил ног. Потому что упал — в воду.
2
Я рванулся и заорал с испугу, но тут же сообразил, что всего-то мне по пояс. Ну, может, чуть выше, дальше-то шла куртка, я же в ней пошел. Но сердце чуть не выпрыгнуло. Я и про люковину забыл — что надо ее задраить сперва, а сразу полез искать, откуда просачивается.
Одна переборка была — с грузовым трюмом, легкая, дощатая, сквозь нее и просачивалось. Я полез по скобам, ухватился за верхнюю доску и подтянулся. А протиснуться не смог, пришлось две доски вынимать из пазов.
Дальше шли бочки. Они утряслись уже, и я полез прямо по ним по-пластунски. Темень была хоть глаз выколи, и бочки подо мной разъезжались, я больше всего боялся, что руку зажмет или ногу. А бояться-то надо было другого — если в трюм хорошо натекло, то ведь они всплывут, пустые, и так меня прижмут, что я и вздохнуть не смогу. Но этого я как-то не сообразил, иначе б, конечно, не полез.
Наконец я добрался-таки до борта, то есть просто башкой в него стукнулся. Примерно я знал, где может быть шов, я как раз полтрюма прополз. Раздвинул две бочки, лег между ними, пошарил рукою внизу — руку обожгло струей. Так и есть, шов разъехался, не знаю — повыше или пониже ватерлинии. Но уж какая тут, к чертям, ватерлиния, когда пароход переваливает с борта на борт и при каждом крене вливается чистых три ведра в трюм.
Те две бочки, между которых я лежал, я понемногу оттиснул назад, сполз пониже. Вода просачивалась с шипением, с хлюпом, и мне жутко сделалось: влезть-то я влез, а как теперь выберусь? Бочки мои опять сошлись и наползли на меня. Ну, это вообще-то можно было и предвидеть, но я же сначала делаю, а потом думаю.
И зачем я, собственно, сюда лез? Ну, нашел я эту дыру, а чем ее заткнешь? Хотя бы подушек натащил из кубрика. Я еще пониже опустился и прижался к щели спиной, а ногою нашарил пиллерс и уперся. Хлюпать как будто перестало, но холодило здорово сквозь куртку. А про штаны и говорить нечего. Но все-таки я неплохо устроился, жить можно, и вливалось по полведра, не больше.
Только я успел это подумать, как меня бочкой шарахнуло по лбу. Хорошо еще — донышком, не ребром, но гул пошел будь здоров. Вот это дело, думаю. Так и менингит можно заработать, психом на всю жизнь заделаться.
Я уже локти выставил, пускай по ним бьет, рукава все же на меху. А бочки — только и ждали. Тут же мне руки зажали, не вытащить. И пока одни держат, другие — лупят.
В общем, я хорошо вляпался. И что же, так я и буду всю картину сидеть? Жди, покуда хватятся. Ну, хватятся-то скоро, на судне, если человека в шторм полчаса не видно, его уже ищут. По трансляции вызывают, в гальюны стучатся. Но ведь подумают — меня за борт смыло, станут прожекторами нашаривать. Это на час история, а потом, конечно, в скорбь ударятся, по поводу безвременной моей кончины. Кто ж догадается, что я под палубой сижу, с бочками сражаюсь?
Вдруг слышу: пробежал кто-то — по брезенту, по трюмному. Как будто по голове моей пробацали. Мимо люка пробежал — и не заметил, что он отдраен, вот олух! — скатился в кубрик. За ним еще один. А первый уже вернулся и говорит ему — как раз над люком:
— Ни в кубрике, ни в гальюне.
— Где ж еще? За бортом?
А я вам что говорил? Сперва в гальюне поискали, теперь — за бортом.
Позвали унылыми голосами:
— Сень, ты где прячешься? Сеня, мать твою, отзовись!..
Я и хотел отозваться, но тут проклятая бочка меня снова шарахнула по лбу. А эти двое куда-то ушли, не слышно их, только ветер поет и волна заливает вожаковый трюм.
Но вот опять чьи-то шаги над головой, медленные, грузные, и вдруг звон — споткнулся обо что-то.
— Кто люковину оставил? По голосу — «дед».
— Какую?
— Такую, от вожакового… Судить вас мало!
— Да она задраена была.
— Я, значит, отдраил?
Поволокли люковину. Вот те раз, думаю, только я и ждал, когда вы меня закупорите. Я заорал, что было силы:
— Эй, на палубе! Здесь я, живой!
"Дед" наклонился над люком.
— В трюме! Кто там есть?
— Я!
— Кто «я»?
— Да я же, «дед»!
— Ты чего там делаешь? Вылазь.
— Не могу, бочками задавило.
— Черти тебя туда занесли?
"Дед" полез в трюм, сапоги его застучали по скобам.
— "Дед", не лезь дальше!
Но он уже плюхнулся в воду. Выругался, полез ко мне, стал раздвигать бочки.
— Сильно льет, Алексеич?
— Сейчас помалу. Я спиной держу.
— Так, — сказал «дед». — Затычку изображаешь? Ну, потерпи, милый. Да поберегись — шов дышит, может тебя защемить.
— Ага, спасибо.
"Дед" вылез, закрыл люковину. Опять мне стало страшно. Но там уже какая-то беготня пошла. Пробили водяную тревогу — протяжными гудками и колоколом. Вся палуба загремела от беготни. А я уж совсем закоченел, уже под куртку просочилось до плеч, и локти сплошь избило.
Кто-то опять люковину отдраил:
— Сень, жив там?
Шурка Чмырев.
— Жив. Но бедствую.
— Хреново, значит, тебе живется? Курить небось охота?
Вот, самый верный вопрос задал человек. А я и не знал, отчего мне так хреново.
— Сейчас покуришь. Смена тебе идет.
Шурка спрыгнул в воду и охнул. За ним еще кто-то. Вытащили несколько бочек из переборки, пошвыряли в воду. Кто-то начал ко мне протискиваться.
— Сень, ты там особенно не расстраивайся, ладно? Все починим, все наладим… — это Серега Фирстов. — Э, ты там не молчи. Нам твой голос очень необходим, Сеня.
— Ладно, ползи давай. У меня уже язык к зубам примерз. А он все полз да полз и расспрашивал:
— И чего это ты сюда забрался? Удивляюсь я, как ты только такие места находишь?
Сто лет он ко мне полз. Но, правда, ему тоже нелегко приходилось. Он языком-то молол, а сам бочки из-под себя выбирал и подавал назад Шурке.
Дополз наконец, ткнулся мне головой в зубы.
— Извини, Сень. Как твое мнение, полчаса выдержу?
— Я час сидел, не умер.
— Какой час? Полбобины только успели прокрутить. Еще одно столетие он бочки раздвигал. Потом закурить решил, сделал пару затяжек и сунул мне в рот.
— Давай отвались.
Борт поднялся, и вода схлынула, и я тогда отодвинулся от дыры. Серега упал на нее спиной. Потом борт пошел вниз.
— Ой, — говорит он, — холодно!
— А ты думал.
— Рокан прожигает. Ну, Сень, ты озверел! Придумал чего — дыры задницей затыкать. Это же нам никаких задниц не хватит, придется из-за границы выписывать. Ты б мне подстелил чего-нибудь…
— Что я тебе подстелю?
— А в чем ты сидел? — Он протянул руку и нашарил куртку. — Во, курта своего подстели…
Тут-то я и призадумался.
Мне не куртки было жалко, с ней-то чего могло случиться. Но в ней еще письма были, от Лили. И последнее и те, что она мне в прошлые рейсы присылала. Письма она любила писать, это просто редкость в наше время, и большие, подробные. Я их каждое раз по двадцать читал, все протер на сгибах. И даже сейчас я их помню, когда от них ничего не осталось. Вот, например, такое место: "Ты гораздо больше предполагаешь во мне, чем есть на самом деле. Я обыкновенная, душой давно очерствевшая, пошлая, с одной мечтой как-нибудь сносно выйти замуж, нарожать детей и успокоиться. Почему я тебе кажусь загадкой — это так просто объясняется!.. Мы все — дети тревоги, что-то в нас все время мечется, стонет, меняется. Но больше всего нам хочется успокоиться, на чем-то остановиться душой, и мы не знаем, что, как только мы этого достигнем, прибьемся к какому-то берегу, нас уже не будет, а будут довольно-таки твердолобые обыватели. Ты — совсем другое…" Ну, и дальше — про то, что она во мне увидела, чем я ее поразил в первую нашу встречу. Может, на самом деле ничего этого и не было во мне, я во всяком случае не замечал, но читать интересно было, никто до нее со мной так не говорил. И может быть, никто никогда так не напишет мне. И даже когда почувствовалось, что расходимся в общем и целом, — там, на "Федоре", — я все же решил эти письма сохранить. Где ж было знать, что теперь придется их в кулаке переть через залитый трюм. А не вынуть их, оставить в куртке… Не в том дело, что Серега мог их там нащупать, а просто — суеверие, понимаете? Как будто что-то случилось бы с ними, вот я такой толчок почувствовал в душе.