В это время они и подошли ко мне, Алик и Димка. Взялись за леер, смотрели, как я кидаю робу в волну.
— Чудно, — Алик сказал. — И выстирывается?
— Завтра увидишь.
— Тогда уж лучше с кормы бросать?
— Лучше. Но можно и на винт намотать.
— Да, верно.
Я чувствовал — они о другом хотят спросить. Алик постоял и отошел, а Димка все наблюдал — как моя роба волочится в струе и штерт похлестывает по обшивке.
— Шеф, ты с ней давно знаком?
— С кем?
— Шеф, зачем делать вид, что не понимаешь.
— Ладно, не будем делать вид. Тебе — зачем знать?
— Слушай. — Он взял меня за локоть, я отодвинулся. — Ты не дичись, пожалуйста. Дело в том, что я ее чуть не с детства знаю. Мы в школе вместе учились.
Ну что ж, в общем-то правильно я догадался. Интересно только, из-за кого она тогда не пришла — Алик у нее или Димка?
Он спросил:
— У тебя с ней что-нибудь было? Мне просто хочется знать — далеко ли у вас зашло.
Я пожал плечами. Вот уж о чем не хотелось бы.
— Не было, — сказал Димка. — И скажи спасибо. И ничего не будет.
— Так ты уверен?
— Шеф, речь же идет не об переспать. С таким парнем ей это даже будет интересно. Ты не подумай, что здесь мужицкая солидарность, я к ней такие же чувства питаю, как и к тебе. Но я знаю — роман у вас все равно не склеится, только для нее это пройдет бесследно, а для тебя — нет. Я на тебя посмотрел в салоне, и понял, что нет.
— Чья она? Твоя или его?
— Ничья, шеф. Отношения чисто товарищеские. Такая застарелая платоника, что уже неинтересно по-другому. Шеф… Ты извини, старик, что я тебя так зову. Ну, привязалось. И тут ничего нет плохого.
— Да хоть горшком.
— Так вот, шеф. Мне жаль тебя огорчать. Ты славный парень. И мне не хочется твоего разочарования.
— Она, ты хочешь сказать, стерва?
Он засмеялся:
— О нет! Это было бы даже прелестно!
— Ну, может, она какая-нибудь…
— Шеф, она никакая!
Мне смешно стало.
— Ну, это я уж и не верю. Какая-нибудь да есть. Просто, ты ее не знаешь.
— Почему я думаю, что я ее все-таки знаю, шеф. Потому, что сам такой же. Понимаешь, мы, наверное, все серьезно больны. Я и о себе, и об Алике говорю, и о чудных наших приятелях, которые остались в Питере, считаются нам компанией. Все милые, порядочные люди. Не гадят в своем кругу. Не делают карьеры один за счет другого. А это уже доблесть, шеф. Но на самом деле положиться на них нельзя. Потому что — никакие. Наверное, когда людям долго говорят одно, а потом — совсем другое, это не проходит безнаказанно. В конце концов, рождается поколение, которое уже не знает, что такое хорошо и что такое плохо.
— Что ж вам такого говорили?
— Ну, не нам, предкам нашим. Мы еще не так далеко от них ушли… Это же все было — отрекись от отца с матерью, если их в чем-то там подозреваешь, забудь про гнилые родственные чувства. Потом — сказали наоборот: нужно было верить своему сердцу, а не верить — ложным наветам. Теперь как будто все верно? А вот во время войны — мне отец рассказывал — висел на нашем доме такой плакат: "Граждане, не верьте ложным слухам!" И никто не смеялся, а ведь смехотура — как же их распознать, где ложные, а где нет? Ну, хорошо, а если наветы были — не ложные? Действительно предкам чего-то там не нравилось. Тогда отречься — можно? Тогда разоблачить их — это доблесть? Скажешь, эта ситуация вроде бы миновала. А не слышал ты, что не нужно нам "ложного чувства товарищества", а нужно перед всем коллективом выступить против лучшего друга своего? Пожалуй, не совсем миновала? Вот так, шеф. Сначала одно, потом совсем другое, потом опять — то же самое. И все, черт меня дери, с пафосом! Где уж нам разобраться, кто там прав был — отцы или дедушки? Нам бы как-нибудь прожить без подлостей.
— Так все-таки — насчет Лили?
— Шеф, вот за что я тебя уважаю. Ты последователен. Дитя природы. Ты все-таки хочешь знать — хорошая она или плохая. Слышал ты про такую философскую систему — «данетизм»? Один мой приятель, Вадик Сосницкий, считает себя ее основоположником. Он великий человек, Вадик. Может быть, не меньше, чем Аристотель. Это такой философ был в древности, воспитатель Саши Македонского, первого фашиста. Он же, по некоторым сведениям, выдумал диалектику. Так вот, «данетизм» — это ее дальнейшее развитие, высший расцвет, дальше уже развиваться некуда. Понимаешь, в русском языке есть слово «да» и есть слово «нет». А вот слово «данет» катастрофически отсутствует. Вадик Сосницкий считает, что его просто необходимо ввести, с каждым десятилетием человечество будет все больше в нем нуждаться. Мы с ним затевали такую игру: "Вадик, любишь ты свою Алку? " — «Данет». — "Хочешь на ней жениться?" — «Данет». — "Хочешь, чтоб она ушла и не появлялась?" «Данет». Спросишь его, уже для смеха: "Но кирнуть с нами, в смысле — выпить, — хочешь?" — И что думаешь — Вадик и тут себе верен: «Данет»!
— Делать вам больше не хрена!
— Теперь, шеф, я скажу тебе о Лиле. Насколько я понял, это ты ее приглашал в «Арктику». Так вот, она весь вечер говорила об этом. Что она должна, должна, должна пойти. Что ее мучит совесть, совесть, совесть. Нам с Аликом это просто надоело, мы ее уже в шею гнали. А она — клялась и продолжала с нами трепаться. Не знаю, как ты, а по мне — так лучше, если тебя отшивают сразу и посылают подальше, чем вот такие вшивые угрызения. Нравишься ты ей? Данет. Она такая же данетистка, как и Вадик Сосницкий. Ну, вот, шеф. Если ты хоть что-нибудь понял — я счастлив. Озадачил я тебя сильно?
— Ничего, переживем.
— Тогда я могу спокойно заснуть. Сном праведника. Чао! Он ушел. А я залез повыше, на ростры, сел там под шлюпкой. Там было ветрено, и трансляция ревела джазами над самым ухом, и сажа летела из трубы, но хоть можно было одному побыть и кое о чем подумать. Одно я понял — не нужно мне читать ее письма, ничего я там не найду между строк. А нужно встретиться и посмотреть на нее — пристально, как я никогда, наверно, к ней не приглядывался.
Черные облака несло ветром в корму, и уходили назад корабельные огни топовые, ходовые, гакабортные и лампочки на вантах. Какой-то праздник был у англичан, и все мачты оконтурились огнями.
Глава третья. Граков
1
Утром я первое что увидел — базу.
Я вышел поглядеть, как там моя роба, и сразу в глаза бросилось огромный серо-зеленый борт, белые надстройки, желтые мачты и стрелы. База от нас стояла к весту, в четверти мили примерно, а за нею плавали в дымке Фареры — белые скалы, как пирамиды, с лиловыми извилинами, с оранжевыми вершинами, прямо сказочные. Подножья их не было видно, и так казалось — база стоит, а они плывут в воздухе.
Перед нами еще штук восемь было траулеров, и все, конечно, друг друга стерегли, чтоб никто не сунулся без очереди.
И тихо было вокруг, временами лишь вахтенный штурман с плавбазы покрикивал в мегафон:
— Восемьсот двенадцатый, подходите к моему третьему причалу. Или там:
— Отходите, отдать шпринговый, отдать продольный!
Я вытянул свою робу, штаны, стал развешивать на подстрельнике. В рубке опустилось стекло — там кеп стоял и старпом.
— Что там в кубрике? — кеп спросил. — Спят?
— Просыпаются.
— Пошевели. Сейчас нам причал дадут, надо бочки выставить.
Бочки — это чтоб крен выровнять перед швартовкой. А отчего крен бывает, это вещь таинственная; на таких калошиках, как наш пароход, он всегда отчего-нибудь да есть. Но я посчитал всю очередь — раньше чем через пару часов причала нам не видать.
В рубке, слышно было, посвистели в переговорную трубку. Кеп подошел, послушал.
— Чо? — спросил старпом.
— "Дед" напоминает. Чтоб левым бортом не швартовались. Носится со своей заплатой.
— Это уж как дадут!
— Ладно, — сказал кеп. — Попросимся правым.
Бичи вылезали понемножку — на базу поглядеть. Там у каждого почти кореш или зазноба. Много там женщин плавает — буфетчицы, медички, рыбообработчицы, прачки. У меня там Нинка плавала. Да и утро было хорошее — как не вылезешь. Тихое, штилевое, волна лоснилась как масляная, небо чистое, чуть видные перышки неслись по ветру. Ненадолго, конечно, такая погода — колдунчик[45] на бакштаге показывал норд-вест; ближе к полудню, пожалуй, зыбь разведет.