Потому что человек помнит — когда ему было трудно. Как он голодал. Валялся в окопе. Как делили цигарку на троих и ему оставили бычка. А когда он жил в теплой квартире, с ванной и унитазом, это прекрасно, черт дери, а вспомнить нечего…
Хороший мотивчик к нам долетел с какого-то датчанина. Алик его подхватил, стал насвистывать.
— Не надо, — сказал я ему. — Рыбу распугаешь.
— Да, прости. Это одно из ваших уважаемых суеверий. В старое время боцман бы мне линька дал? — Потом забыл, опять засвистал и бросил. Привязалось… Давай еще покурим. Рот нужно чем-то занять.
Я спросил:
— Ты потом, после экспедиции, в институт вернешься?
— Конечно. Куда же еще? Мы себе взяли академический отпуск — так это называется… Хороший способ крупно побездельничать. Но все-таки мы кое-что урвали! Хоть поплавали на сейнере.
— Какой сейнер! На СРТ ходишь.
— Ну да, но как-то не звучит.
Он глядел, улыбаясь, на море и на огни. А я вдруг стал припоминать, где я уже слышал про этот «сейнер». И не этого ли малого я видел тогда в окне, на Володарской? Не он ли там у Лили сидел на подоконнике, справлял сабантуй? Нет, снизу не разглядеть было, и глаза у меня слезились от холода.
— Слушай, — я спросил, — ты мне чего скажи… Вот у вас, когда девки с ребятами соберутся в компании, они — тоже ругаются?
— В смысле?
— Ну, матерно. Как парни.
Очень я удивил его.
— Бывает. И еще как.
— А зачем? Если злиться не на кого.
— Это не от злости. Это — как тебе объяснить? В общем, наверное, комплекс. Все по Фрейду. Ну, она как бы раздевается при всех. Ей это какое-то доставляет удовлетворение, что ли.
— Скажи ты! А парням это — нравится?
— Кому как. Мне, например, не очень.
— Лучше б она вправду разделась?
— Стриптиз? Ну, это совсем другое. Не каждая решится.
— Но ты ж ее все равно после этого не уважаешь?
Он улыбнулся смущенно.
— В остальном они вполне порядочны.
— Которые при всех раздеваются?
— Я же говорю — это совсем другое. Но в общем, ты прав, свинство тут некоторое есть. Но — привыкаешь. Даже трудно себе ее представить без этого. А если подумать — за что они нас любят? Тоже за какое-нибудь небольшое свинство. Я с тобой согласен.
— А я ничего и не говорю. Иди-ка ты спать.
Еще больше я его удивил. Но что-то мне так тошно с ним стало. Оттого, что она была с ним в компании — ну, могла быть, — и хотела перед ним раздеться. Я даже себе представил. Нет, она никаких этих слов не говорит, хоть я от нее и слышал однажды, — а так именно и делает. И он на нее смотрит, смеется, и всей компании весело, и дотронуться можно, она позволит. Черт знает, до чего вот так додумаешься! Ну, может, и не так у них все, как я представляю, но почему бы ей не любить его? Ведь он красивый, рослый мальчик. Язык хорошо так подвешен. А что судьба у него "страшная", — ей-то он как раз впору со своей судьбой.
— Ты, правда, иди. Завтра к шести подымут, не выспишься.
— Посижу еще. Жалко такую красоту упускать.
Господи, я думал — все слова уже в нем кончились.
— Ну, как знаешь.
Я встал и пошел от него.
7
Я бы сходил к «деду», да у него окно не светилось. Наверное, думаю, ушел в машину — сейчас там вахта моториста, а моторист у нас — Юрочка, фрукт изрядный, «дед» ему одному не доверял. Тем более машина сейчас подрабатывала на винт, растягивала порядок.
Я заглянул в шахту — Юрочка, голый до пояса, сидел на верстаке и чего-то там точил на шлифовальном станочке, а «дед» расхаживал по пайолам с масленкой — работал за этого самого Юрочку.
Я скинулся по трапу. Юрочка меня увидел и сделал ручкой.
— Привет курточке!
— Привет культуристам.
— Посвистим, Сеня?
— Посвистим,
— А за что — за бабу или за политику?
— Вчера за политику. Сегодня, значит, — за бабу.
— Итак, Сеня, затронем половой вопрос. Поставим его со всей прямотой. Жить не дает и трудиться творчески.
Это у нас с ним вроде приветствия. На том разговор и кончается. Потому что этот Юрочка глуп, как треска мороженая, и свистеть мне с ним не о чем ни за бабу, ни за политику. А точил он себе ножик. Новая, значит, придурь. В прошлую экспедицию он, говорят, штук двадцать зажигалок выточил — корешам в подарок. Сам-то он не курит, здоровье бережет. Отрастил черт-те какие бицепсы, а бездельник, каких поискать.
А «дед» ходил по пайолам, подливал масла в машину. Не знаю, куда он там подливал, мне и за триста лет в ней не разобраться, слишком много всяких крантиков и винтиков. Я просто люблю смотреть, как он это делает. Вот Юрочка — он к ней почти не прикасается, а ходит чумазый, берет у него в масле хоть выжми. А «дед» — в пиджаке, в сорочке с галстуком, и ни капли масла на нем нет. Он ходил вокруг машины, а она сопела и плевалась как скаженная, но только не в «деда». Вот в чем все дело: таким, как «дед», мне не быть, а таким, как мотыль Юрочка, — охота ли серое вещество тратить?
"Дед" меня заметил, но не подал виду. Ему приятно было, что я смотрю на его машину. Как будто я в ней решил разобраться.
— Алексеич! Поди сюда. — Он уже кончил смазывать и обтирал руки концами. — Послушай-ка.
Ничего я особенного не услышал. Стучала она, как три пулемета. Клапана подпрыгивали на пружинах и плевались в меня. «Дед» наклонился ко мне, к самому уху:
— Вот так должен стучать нормальный двигатель.
— А!..
Юрочка глядел на нас, точил свой ножик и усмехался.
"Дед" пошел по пайолам, вдоль всей машины. Он что-то мне про нее рассказывал, но слышно было плохо. Я и не старался услышать. А потом я, знаете, что сделал? Повернулся и полез наверх по трапу. Я и не думал его обидеть. Просто мне жарко стало, душно и шумно. Я и забыл, что больше он к своим винтикам не вернется, с которыми всю жизнь прожил. Теперь и вспоминать стыдно про свою глупость. Но я так и сделал — повернулся и полез наверх по трапу.
В салоне кандей Вася, в колпаке и в халате, играл с "юношей"[33] в шахматы. Третий штурман, только что с вахты, ел компот вилкой и подсказывал им обоим. И еще сидел бондарь, читал газеты, которые мы из порта везли. Он все подшивки прочитывает от доски до доски. Все, что хотите, знает и про Вьетнам, и про Лаос. А ходит грязный, как собака, и спит, не раздеваясь. Соседи в кубрике на него жалуются. И злой тоже, как собака, — на всех на свете. А на меня в особенности. Я только зашел — он на меня посмотрел, как будто я у него жену отбил. Или наоборот — сплавил ему свою бывшую. И опять уткнулся в газеты.
Кандей Вася спросил, глядя на доску:
— Компоту покушаешь?
— Не хочу.
— А чего хочешь?
— Ничего не хочу.
Третьему надоело подсказывать, на меня переключился:
— Чего ходишь, как лунатик? Курточку напялил и ходит. До преступления так можешь довести.
— Может, я тебе ее продать хочу подороже.
— Свистишь! — Он сразу оживился, оскалился, шрам у него побелел. Тогда уж до порта не носи, лучше пусть у меня полежит.
А что, думаю, взять да и отдать ему куртку. Просто так, не за деньги. То-то счастье привалит третьему!
— До порта я еще подумаю. Может, я тебе ее так подарю.
— Катись! Мне так не нужно. Я с тобой по-серьезному…
— По-серьезному она мне в тыщу двести обошлась. Правда. Хочешь расскажу?
— Катись.
Я вышел опять на палубу. Там хоть музыка играла. «Маркони» через трансляцию запустил какую-то эстраду — датскую или норвежскую. Какой-то Макс объяснялся с какой-то Сибиллой. Грустно это, я вам скажу, — слушать, как музыка льется ночью над морем, даже когда она веселая. Она сама по себе, а море — само по себе, его все равно слышно, даже вот когда крохотная волнишка чуть подхлюпывает у обшивки.
Вот что я вспомнил. Есть у «маркони» на пленке одна песенка. Даже и не песенка, а так себе, флейта чего-то тянет, барабан тихонько подгромыхивает даже как будто невпопад. Называется «Ожидание». В горле пощипывает, когда слушаешь.