Нина протягивает белую узкую ладонь, и Алексею ничего не остается, как вытащить из кармана телогрейки свою грубую, иссеченную металлом руку.
Они здороваются, и Алексей видит смеющиеся глаза Нины, слышит слова, больно западающие в душу:
— Какой вы смешной, Алеша… — Алексей молчит, продолжая испытывать неловкость. — Наверное, с работы? — спрашивает Нина, и глаза ее уже не смеются, а смотрят, как обычно, задумчиво. — Что же вы молчите? Устали?
И только теперь Алексей овладевает собой, стараясь принять независимый вид.
— С работы. Сутки не был дома. А вы — в театр?
— На репетицию. Мы ставим новый балет. Работаем день и ночь. Устаем ужасно. Не поверите — ноги ну прямо как не мои — болят. Очень рада была увидеться с вами. Да! — вдруг восклицает Нина. — Я слышала по радио о ваших рекордах! Вы теперь — знатный в городе человек. Поздравляю! Но я очень тороплюсь. У нас строго. Опаздывать нельзя ни на минуту.
Нина машет рукой и спешит вниз по улице, но вскоре останавливается.
— Приходите на премьеру! Ровно через три дня.
Смысл этих слов не доходит до сознания Алексея. Он постоял некоторое время на том месте, где встретился с Ниной, и, постепенно приходя в себя, пошел дальше. «Какой вы смешной…» Смешнее некуда: из рукавов торчит грязная вата; серые шерстяные чулки, в которые заправлены ватные штаны, прохудились, ботинки уродливо расползлись.
А ручьи продолжали звенеть, горячие солнечные лучи ласкали лицо. Несмотря ни на что, Алексей ощущал радость жизни и глубоко вдыхал легкий воздух весны…
В саду больницы чернели стволы лип, у подножия которых серебристо слезилась снежная целина. Алексей скользил по узкой тропе, что вела к главному корпусу, стараясь подавить неясную тревогу. Тревога эта возникла, едва Алексей вошел в больничный сад. Он вдруг отчетливо понял, что ее усиливало обновление природы — рыхлый тающий снег, источавший запах водянистого мороженого, чистая прозрачная капель, градом летевшая с карниза крыши, яркий, беспощадный свет.
В приемном покое к Алексею подошла непонятно как очутившаяся здесь Мария Митрофановна. Она положила руку на локоть Алексея:
— Мужайтесь, Алеша, — тихо произнесла она. — Я с ней была до последней минуты. Это произошло только что. Идите проститесь…
И сразу мир содрогнулся, отступил от Алексея, стал безучастным к нему. Он ощутил себя абсолютно одиноким среди продолжающейся вокруг теперь безразличной ему жизни. К горлу подступил ком и сдавил дыхание. Алексей заторопился вверх по лестнице, в палату, где лежала мама, а ноги словно одеревенели и еле двигались. Он поднимался очень долго по серой холодной лестнице и вошел наконец в коридор с низким сводчатым потолком, приблизился к открытой в палату двери, осторожно заглянул в нее.
Возле окна, где стояла кровать мамы, глыбилось что-то черное. Алексей понял, что это и есть мама, покрытая с ног до головы черным суконным одеялом. Заставить себя переступить порог палаты и подойти к маме Алексей не смог. Он повернулся и медленно пошел через коридор, стараясь заглушить голос собственной совести, твердивший ему, что маму оставлять одну нельзя, и нельзя уйти сейчас отсюда, не простившись с нею. «Но ведь это уже не мама! — пронзила его страшная мысль. — Мамы больше нет и никогда не будет».
Он спускался по лестнице, цепко держась за холодные перила. Уже в самом низу его догнал плотный низкорослый человек в белой шапочке и туго стянутом за спиной халате.
— Молодой человек! — окликнул он. — Вы сын Ольги Александровны? — Алексей кивнул. — Я оперировал вашу мать. Мы сделали все, что могли, но операцию нужно было назначить раньше. Ну… чтобы вам было понятно… больная скончалась не в результате операции, а от общего заражения крови. Мужайтесь.
Человек в халате исчез в дверях приемного покоя, а Алексей стоял на лестничной площадке и боролся с подступавшими слезами, чувствуя свое полное бессилие перед ними. Здесь и нашла его Мария Митрофановна. Она молча гладила его ладонью по спине, и от этого слезы душили еще больше.
— Милый Алеша, я понимаю, как это тяжело. Но что поделаешь? Я сама не могу поверить в случившееся. Это вторая такая горькая утрата для меня. Вторая после гибели Юриного отца. Там было еще хуже. Мне даже не разрешили проститься с ним. Ни за что погиб такой талантливый человек. Жизнь, она не без горя… Ну, а теперь, Алеша, надо идти. Я договорилась, чтобы маму поместили пока в морг. Я ее одену и приведу в порядок. Надо, чтобы Оленька выглядела красивой. Такой, какой была в жизни. А вы похлопочите с документами. Боже, еще столько надо успеть! Хорошо, что с фронта вернулся Юра. Вы знаете, что его зацепило осколком? — Алексей удивленно поднял глаза. — Да, да, распороло грудную мышцу. Но он говорит, что это пустяки, даже бюллетень не взял. Так вот, я только что позвонила ему в театр, и он, возможно, достанет машину. Ну, а теперь идите, идите, милый Алеша. С богом! И — мужайтесь…
Это слово «мужайтесь» Алексей услышал трижды за какие-то полчаса, и оно продолжало звучать в его ушах, пока он пробирался по скользкой тропке через сад. «Мужайтесь!..» Как по-разному можно произнести это слово. У низкорослого плотного доктора оно прозвучало как удар хлыста, у Марии Митрофановны — по-сердечному тепло. И от того, как произнесла это слово она, действительно хотелось мужаться, только Алексей не знал, как это сделать.
Он шел по солнечному, весеннему городу один со своим горем, до которого никому не было дела. Никому — из прохожих, проезжающих, смеющихся или хмурых людей. Это горе касалось только одного его, Алексея. И еще, конечно, брата Владимира и отчима — Николая Ивановича. Надо обязательно известить их телеграммами. Брат приехать не сумеет, а отчима дня на два могут отпустить…
Третьи сутки Алексея сковывало тяжелое оцепенение. Он мало говорил, а если кто-либо спрашивал его о подробностях, связанных со смертью мамы, не мог произнести ни слова, потому что не хотел, чтобы слышали, как дрожит его голос. Только отчим, приехавший на другой день после получения телеграммы, возвращал Алексея к реальной жизни. С отчимом творилось неладное. Он без конца ругал докторов, которые, по его мнению, погубили маму, не прислушавшись к заключению профессора Борщова о немедленной операции. Ночью Алексей застал отчима за переписыванием «объявлений». Он так и озаглавливал короткие обращения к больным — «объявление», и в них предостерегал, чтобы опасались иметь дело с доктором Яншиным, так как ему ничего не стоит отправить человека на тот свет. Затем он принимался за жалобу в Наркомат здравоохранения, требуя сурово наказать виновного в смерти его жены. Никакие доводы Алексея, убеждавшего отчима, что жалобами маму не вернуть, не действовали. Даже в день похорон отчим не отрывался от своих бумаг.
Помог отвлечь его от этого занятия Юра. Незадолго до выноса гроба он отозвал Алексея и отчима в сторону и заставил их выпить по стакану портвейна, который ему удалось достать. Отчим вначале отрешенно мотал головой, он вообще никогда не пил спиртного, но Юра все-таки убедил его, что вино сейчас выпить необходимо. И оно подействовало умиротворяюще. Все оставшиеся «объявления» отчим выбросил в печь и смиренно сидел теперь возле гроба, покусывая время от времени нижнюю губу. Почувствовал облегчение и Алексей. Горе притупилось. Даже в те минуты, когда выносили гроб, он смог оторвать взгляд от седой прядки на лбу мамы, отметив, что прежде седых волос у нее не было, и посмотрел на ожидавших во дворе людей. Он четко различил лица Марии Митрофановны, тети Клавы, ее дочери Аллы и всех других соседей и знакомых мамы. К удивлению своему, заметил и худенькую фигурку Насти, стоявшей рядом с Женей Селезневым и Николаем Чудновым. «И чего вдруг пришла Настя?» — подумал Алексей. Они давно не встречались и не разговаривали.
По сигналу Юры машина тронулась, и немногочисленная процессия потянулась со двора. На кладбище все происходило быстро и четко, и, как позже понял Алексей, это не обошлось без стараний Юры, неожиданно проявившего свои организаторские способности. Неловкая пауза случилась только из-за отчима. Он упал на колени рядом с могилой и ни за что не хотел подниматься, цепко обхватив руками гроб. Алексею пришлось силой оторвать отчима от земли. Он поднял его и отвел в сторону к стволу старого, потрескавшегося осокоря.