За беседой время проскочило стремительно, и я даже не заметил, когда перестал вопить и биться уголовник, молящий об оправке. Наконец за нами пришли и повели на санобработку. Грязный парикмахер снял грязной машинкой волосы с лобков и под мышками; этой же машинкой он стриг волосы на лице и голове. Делал он это с ленивой медлительностью евнуха, стриг не подряд, а чересполосно, не знаю, от лени ли, или испытывая какое-то злорадное удовлетворение.
Все наши вещи мы надели на проволочную вешалку и сдали в прожарку. Я представил себе, в каком виде выйдут белоснежная бобочка и роскошный серый костюм из грязной печи.
Все операции после парикмахера проходили, как в волшебном царстве Аладина – мы не видели ни одного живого человека, лишь иногда открывались окошечки в стеночках, оттуда высовывались руки, брали у нас вещи, давали мыло, неизвестно откуда звучащие голоса наставляли нас, куда идти дальше, двери открывались перед нами сами, разъезжаясь в стороны при нашем приближении. Наконец, мы попали в огромный зал с двумя длинными каменными скамьями, на которых стояли шайки и валялись обмылки. Вдоль стен с обеих сторон зала тянулись штук сорок душевых рожков. Встав под душ, мы стали крутить регулирующие ручки. Напрасно: воды не было. Когда мы уже стали приходить в отчаяние, вдруг брызнула и полилась вода. Из всех сорока душей. Это была гигантская водная феерия, вроде тех, что проводятся у Нижнего дворца в Петергофе, под Ленинградом. В этом огромном пустом зале, в центре современного потопа, мы могли хорошо почувствовать мизерность жалкого человечишки в утробе исправительной системы.
Вдруг все струи одновременно иссякли, и помноженный банной акустикой, мощный голос с небес предложил нам срочно закончить помывку и пройти в дальнюю дверь зала. Снова вышли мы в пустынное безлюдье. Окошечко в одном из "застенков" отворилось, оттуда вышвырнулась наша одежда, и оно снова захлопнулось. Мы протянули свои доверчивые руки к одежде и одновременно отпрянули, дуя на пальцы. Температура наших шмоток, и особенно пуговиц, была как у только что вскипевшего бульона.
Пришло время расставаться с бывшим владельцем бывшего батона. Меня с вещами "подняли" на самый верхний этаж тюрьмы, построенной по тому же проекту, что и ленинградская уголовная тюрьма "Кресты". Мощная толстозадая мадонна в надзирательской форме открыла одну из дверей, выходящих в широкий коридор. Вонь параши сильно ударила в нос, но я не сразу заметил высокий ржавый цилиндр параши слева от входа из-за густого табачного дыма, висящего в камере.
– Здорово, – сказали мне откуда-то из глубины дымной завесы, и я различил неясные фигуры, сидящие вокруг деревянного стола и играющие в самодельные карты. Кажется, их было четверо. Пятый лежал на койке на втором ярусе и с любопытством на меня смотрел. Свободного места на койках для меня не было. Я поставил мешок и сел у входа напротив параши на какую-то досочку, лежащую с одной стороны на столбике, а с другой – на койке первого яруса. Уголовники продолжали чинно играть и только закончив кон, обратили свое внимание на меня. А также на мой мешок.
Я еще отвечал на их первые вопросы, когда раздался мощный стук в дверь, и мощный голос мощной мадонны приказал:
– Собираться в баню! Быстро! Я не успел удивиться, как дверь распахнулась и мои сокамерники начали выходить.
– Послушайте, – бросился я к надзирательнице, – я только что из бани. Минут двадцать назад. Посмотрите, еще волосы мокрые.
– Давай, шевелись быстрей, милок, все идут в баню, – ответствовала мадонна и игриво шлепнула меня пятерней по заду.
Мы начали спускаться по пролетам лестницы. Я был здорово измотан после этапа, и мне так не хотелось иметь какое-нибудь очередное приключение, но все внутри меня поднялось и забушевало против такого явного издевательства над логикой и здравым смыслом. Человек еще не был убит во мне окончательно.
Кишиневский опыт мне помог. Когда, спускаясь вниз, я увидел приоткрытую дверь на втором этаже, то недолго думая, юркнул туда на глазах изумленной мадонны. И снова мне повезло – там сидел корпусной. Выслушав меня, он сказал надзирательнице:
– Отведи его назад. Этот не возьмет. И только тогда дошло до меня, почему, выводя из камеры людей, там не оставляют никого.
Жильцы моей "коммунальной квартиры" вернулись назад перед самым ужином. Они были чистенькие и голодненькие. Тут же принесли ужин. Один из них стал у кормушки. Он получал миски с какой-то коричневой жидкостью и передавал дальше. Я посмотрел на миски, и меня чуть не стошнило. Они числились вымытыми, но были черны, и по ним можно было сразу же сказать, что ели из них вчера, позавчера, неделю тому назад. После того, как ими пользовались последний раз, их в лучшем случае окунули в прохладную водичку и сразу вынули. Преодолевая брезгливость, я начал хлебать жижу, которая пахла гороховым супом. Мысль о том, что днем из нее ел туберкулезник или сифилитик, сжимала горло спазмой, но я заставлял себя есть, ибо это было отныне частью моего быта и иного исправительная система мне не предлагала.
Кроме меня, лишь у одного в камере была ложка с обломанной ручкой, длиной в палец. Ручка была согнута, и зэк работал ею, как экскаватор ковшом. У остальных ложек не было вовсе, и они пили суп через край. Пили без хлеба, ибо свои пайки съели еще утром.
Принесли кипяток. Его налили в те же миски – получился тот же суп, только пожиже. Я залез в свой мешок и достал два кусочка пиленого сахару. Столько же дал каждому из остальных. Реакция была совершенно неожиданной. Один из них, молодой тракторист, который был центром картежного балагана, выговаривая слова по-украински мягко, сказал мне довольно жестко:
– Ты за кого же нас считаешь, за нищих, что ли?
– Я дал вам столько же, сколько взял себе. Кроме того, я привык: если я даю кому-то что-то, он говорит мне спасибо.
– Спасибо захотел? А ты не хочешь, чтобы мы твой майдан пропороли? Тогда оттуда больше высыпется…
– Попробуйте…
Наступила напряженная тишина. Я взял свою кружку с кипятком и свои два кусочка сахара и вышел из-за стола. Вернулся на свою досочку против параши и начал пить. Кусочек сахара все время лежал на языке. По опыту я знал, что даже одного кусочка при таком методе хватает на кружку. Двух – за глаза.
Мужик, который все время лежал на втором ярусе, не спускаясь, и по непонятной мне причине не принимал участия в карточной игре, приподнялся на локтях, ожидая "интересное кино". Вся его физиономия выражала гневное осуждение моего крохоборства и "единодушную" поддержку решения пропороть мой мешок и полакомиться. Но сидевший ко мне спиной зэк с туго налитыми мускулами, разрисованный татуировкой по груди и рукам, включая ладони, вдруг заговорил с трактористом на совсем другую тему. Остальные поддержали разговор. Возобновилась карточная игра. Жаждавший зрелищ на втором ярусе понял, что "кина не будет", и снова лег.
Был поздний вечер. Надзиратели давно прокричали "отбой", но в махорочном дыму продолжалось яростное сражение, – на надзирателей никто не обращал внимания. Сидя недалеко от глазка в двери, я видел, как крышка глазка несколько раз отодвигалась и задвигалась снова: но надзиратель молчал, он хотел жить спокойно. Принцип "живи сам и жить давай другому" в отношениях надзирателей и уголовников соблюдался свято.
В конце концов я понял, что надо как-то устраиваться на ночлег посреди этого балагана. Я встал и осмотрел досочку, на которой сидел. Мы были примерно одного роста. Но она гораздо уже. Кроме того, с одного конца она была расщеплена и сходила почти на нет, напоминая детское деревянное ружье с прикладом, ложем и стволом. Выдержит ли она меня? Я лег, постепенно переводя на доску свой вес и каждую секунду ожидая треска. Не треснуло. Для меня она была первой, я же у нее был один из многих. Теперь мне всю ночь предстояло быть эквилибристом на доске, но альтернативы не существовало.
Где-то в полночь пришел и лег на койку первого яруса – голова к голове со мной – тот мужик с мускулами молотобойца, который погасил инцидент. Он закурил, лежал молча, потом спросил меня о моем деле. Я ответил. Завязался разговор, довольно интересный. В камере никто не спал, и вскоре разговор стал общим. Я не успевал отвечать на вопросы. Под утро мы были если не друзья, то, по крайней мере, приятели.