Рудик Бруд молчит. Крейна Шур тоже молчит. Но как молчит… Крейна молчит с саркастическим блеском. Только отвечая на первый вопрос, она сказала: "Я отказываюсь давать показания". Ответ на последующие вопросы блестяще стереотипен: "Смотрите ответ на предыдущий вопрос". Молодчина Крейна. Я до этого не додул.
Листочки… листики… листы. А это уже что-то феноменальное. Приятель Вилли Свечинского (сегодня я уже забыл его имя, кажется, это был инженер Ефим Спиваковский) объясняет происхождение тетради с антисоветскими записями, которые были найдены на квартире у Вилли в Москве сразу же после наших арестов в Ленинграде. Обыск произвели тогда, когда он остановился у Вилли на обратном пути с конференции всесоюзного координационного комитета в Ленинграде 13-14 июня. Записи в тетрадях сделаны его почерком, вывернуться, кажется, невозможно. Но нет, по-видимому, парень уже сидел раньше, у него есть опыт следствия, и он из тертых. То, что было бы непосильной задачей почти для любого, для него простое упражнение из курса софистики. И он начинает:
– Да, все, что написано в этой тетрадочке – мое. Почему я это написал? Сейчас поймете… Видите ли, с детства я был каким-то косноязычным, я с трудом мог объяснить то, что я думаю. Если устно мне это еще как-то удавалось, то на письме я был совершенно беспомощен. Я поставил перед собой задачу – любой ценой научиться правильно выражать то, что я думаю, на бумаге. И я начал писать, писать, писать. Перед вами один из таких опусов. Но сейчас, перечитав снова эту тетрадь, я с сожалением могу констатировать, что я так и не смог научиться правильно выражать на письме то, что я думаю. Более того, на бумаге у меня все выходит совсем наоборот по отношению к тому, что я думаю…
Не могу больше читать спокойно. Начинаю хихикать и, чем больше я себя сдерживаю, тем хуже. На беду мне снова попадается нечто очень смешное – показания Бориса Азерникова о том, как его "завербовали" в члены сионистской организации. А дело было так: его коллега по профессии, зубной врач Миша Коренблит, обещал ему помочь устроиться на работу, может быть, в свою поликлинику. В заранее условленное время Борис позвонил в звоночек рядом с дверью. Дверь мгновенно распахнулась, и ему предложили пройти в одну из комнат. В комнате было сильно накурено и несколько молодых людей еврейской наружности о чем-то горячо спорили. Борису тут же объявили, что отныне он является членом нелегальной сионистской организации, и предложили сесть. Он сел. Как раз происходило голосование по одному из вопросов повестки дня. Он поднял руку…
Мое хихиканье перешло в ржание. Я вытащил платок и заткнул им рот. Куда там… Еще хуже… Я уже осип, глаза слезились, а конца не было видно.
– Это у вас нервный смех – форма истерики, – сказал дежурный следователь. Он нажал на кнопку, и меня увели.
Я шел по тихим коридорам самой бесшумной тюрьмы Советского Союза и дико хохотал. Это был, действительно, какой-то ненормальный хохот. Все долгие месяцы напряжения следствия выходили, выплескивались из меня. Я миновал сто девяносто третью. Эх, Ильич, Ильич, когда-то за этой дверью ты анализировал развитие капитализма в России. Кабы смог ты сегодня проанализировать развитие социализма, кабы мог взглянуть одним глазом, как весело стало в тюрьмах России через пятьдесят лет после победы Великого Октября…
Я шел в положении "руки назад" и ржал. И никто, в том числе я сам, не мог прекратить этот дикий, истерический хохот.
15
ПРЕМЬЕРА НА ФОНТАНКЕ
Советский судья сидел на закрытом политическом процессе и с самого его начала писал, писал, писал, не обращая внимания на то, что происходит в зале. Наконец обвиняемый не выдержал и закричал в пустоту зала:
– Гражданин судья! Что же это происходит? Еще процесс только начинается, а вы уже пишете приговор. Где же соцзаконность?
– Не будьте идиотом, – проговорил судья, не отрываясь от писанины. – Это приговор по делу, которое будет слушаться через неделю.
15 декабря 1970 года в зале № 48 ленинградского городского суда начался Самолетный процесс, который по сути дела ничем не отличался от того анекдотического. Пьеса была хорошо продумана и должна была начаться в наиболее удобное время. Премьеру перенесли с 20 ноября на 15 декабря, чтобы дать Организации Объединенных Наций, обеспокоенной непрекращающимися угонами самолетов арабскими террористами, принять резолюцию о борьбе с воздушным пиратством.
На роли были приглашены опытные актеры, которые никогда еще не забывали текст. Правда, обвинитель, прокурор Ленинграда Соловьев, находился по возрасту в постмаразматической стадии и, как утверждали злые языки, уже забывал снимать штаны в туалете. Но у него была надежная помощница, которая ничего не забывала, – Инесса Катукова. Председательствующий, Ермаков, был квалифицированным катом. Он не просто рубал головы по указанию КГБ, но делал это с большим удовольствием. О народных заседателях известно, что их фамилии были Русалинов и Иванов. Больше о них ничего не известно. В последний момент драматург включил в пьесу трагикомическую роль общественного обвинителя, которую должен был исполнять обладатель трех подбородков, летчик Меднаногов – представитель Северного управления гражданской авиации. Однако эта была его первая роль в театре, медными у него были не только ноги, и все, что он делал, было бы смешно, когда бы не было так грустно.
В советском праве существует практика предварительного слушания дела, когда нападающие стороны, т.е. прокуратура и суд, собираются вместе и репетируют будущий суд. Репетиции были проведены. Адвокаты уже зубрили свои роли. Пьеса была полностью готова, чтобы пройти с большим успехом. Нападение должно было быть жестким. Приговоры должны были быть жесткими. Ребята должны были выглядеть, как банда коварных еврейских уголовников, олицетворяющих звериный оскал сионизма, денно и нощно мечтающих об убийстве ничего не подозревающих советских летчиков. Фон пьесы – будущие безутешные сироты и вдовы.
Уничтожить банду. Уничтожить проклятый сионизм – виновник того, что в России при развитом социализме уже не было жратвы, хотя, в отличие от коммунизма, еще были деньги. Короче, как сказал бы наш Гарик:
"Царь-колокол не звонит, поломатый,
царь-пушка не стреляет, мать ети;
и ясно, что евреи виноваты,
осталось только летопись найти"
[11].
Надо было поставить на место этих вездесущих "инвалидов пятой группы"[12], которые, кажется, забыли, где они находятся…
Конечно, драматург учел постоянный рефрен советской законодательной политики: советский суд – он хоть и строг, но справедлив и гуманен. Поэтому в пьесу заранее включили несколько гуманных лирических отступлений. Жену и двух дочерей Марка Дымшица освободили от ответственности как обманутых жертв закоренелого преступника. Гуманно выпустили из тюрьмы Мери Хнох, ибо Мери была на восьмом месяце беременности и будущий маленький Игалик мог ненароком появиться во время выступления прокурора. Из одиннадцати дел одно (дело Вульфа Залмансона) было выделено особо и передано в военный трибунал. Двое были выбраны на роль жертв советской гуманности: Мендель Бодня и младший брат Сильвы – Израиль Залмансон. Поводом для проявления гуманности в отношении Бодни было то, что его родители уже давно жили в Израиле. Тридцатитрехлетний мальчик Мендель хотел к маме. И к папе. Поводом для Изи должен был стать его юный возраст. Конечно, в придачу к этому он должен был признать себя виновным и "осознать".
Театр не может быть без публики – ведь должен же кто-то хлопать в ладоши. И зал № 48 утром 15 декабря был забит. Проход делил зал на две части – большую и малую. Большую – для тех, кто пришел негодовать и хлопать в ладоши. Малую – для родственников. По сути этот кусочек зала был продолжением скамьи подсудимых.