И они забегали. Забегали в буквальном смысле. На пятом этаже Большого дома в Ленинграде захлопали двери, хотя это и был субботний вечер. Самолетчиков вызывали в кабинет начальника тюрьмы и требовали срочно писать кассационные заявления. Формально в их распоряжении было семь дней на написание заявлений, но какое там… Еще не истек этот срок, еще не успели даже все подать заявления, а уже судебная коллегия по уголовным делам Верховного суда РСФСР, изнемогая от позывов к гуманности, заменила смерть Дымшицу и Кузнецову пятнадцатью годами заключения, снизила срок Иосифу Менделевичу до двенадцати, а Арье Хноху и Толе Альтману – до десяти лет. Но при всей спешке Брежнев и Подгорный отстали от фашиста Франко на один день – смертная казнь баскам была отменена 30 декабря.
Через несколько недель в военном трибунале ленинградского военного округа слушали дело по обвинению одного из членов группы самолетчиков – офицера советской армии Вульфа Залмансона, дезертировавшего из воинской части, где он служил. По всем признакам, минимум и максимум Вульфа был один и тот же – расстрел. Но времена уже изменились. Вульф получил десятку с первого захода.
Смешные вещи стали твориться и вокруг нашего околосамолетного процесса. 23 декабря в 9 часов утра ничего не началось, и мы остались в своих камерах в Большом доме. Один из адвокатов, оказывается, не успел прочесть дело, и распорядительное заседание судебной коллегии Ленгорсуда срочно собралось, чтобы перенести дело на две недели. Но и 6 января 1971 года мы остались в своих камерах. Причина? Причина драматическая: обвиняемый Ягман кашлянул в своей камере. Что тут началось… Вся медицина Большого дома была поставлена на ноги. Ну и, конечно, таблетками от кашля дело не ограничилось. Судебная коллегия собралась вновь, и, стеная от сочувствия к Леве, постановила: отложить дело до его выздоровления. И уникально-патологический вариант кашля: Лева получил бюллетень по кашлю почти на полгода, до мая 1971 года. А вместе с ним и мы.
Приближался очередной съезд партии, и тем, кому предстояло сидеть в президиуме съезда, ни к чему была еще одна антисоветская кампания. Особенно если учесть, что компартии Франции, Италии и Испании уже покинули коллективный обезьянник и прыгали по деревьям самостоятельно.
Тем временем 42 тома нашего дела были срочно отправлены в Москву на проверку. Это решение не было процедуральным, оно было началом тактического сдвига. Кнут менялся на пряник. В отличие от процесса самолетчиков, участники которого должны были предстать как звери в человечьем обличье, а приговоры должны были посеять ужас среди инакомыслящих и инакочувствующих, нам предстояло выглядеть заблудшими овечками, обманутыми озверевшим сионизмом. Сионизм хотел искалечить наши судьбы, но советское правосудие вовремя пришло к нам на выручку и открыло нам глаза.
Приговоры априори должны были быть сравнительно мягкими. Но надо было подогнать под ответ наше поведение – мы должны были "глубоко осознать и искренне раскаяться". На это и были брошены все средства психологического воздействия.
Но всего этого не знали мы, подопытные кролики, сидящие в тщательно изолированных от внешнего мира и друг от друга вольерах. Знать бы мне тогда, что мое пророчество на январском Комитете по поводу результатов операции "Свадьба" осуществится, знать бы мне, что "лебединая песня" нашей организации спета неплохо[14], знать бы мне, что активистов алии стали срочно вызывать в ОВИРы центральных городов и предлагать фантастические билеты на самолеты, летящие на Вену, знать бы мне, что вот-вот повиснет воздушный мост, и десятки тысяч приземлятся в Лоде, может быть, не лежал бы я бессонными декабрьскими ночами на своей тюремной койке. И для меня всю ночь, всю ночь не наступало утро.
Но я не знал, что уже могу спать спокойно: джинн выпущен из бутылки, и мы помогли открыть пробку. Я не знал и не спал. Я читал Шолом-Алейхема.
17
МОИ УНИВЕРСИТЕТЫ
Лева пригвоздил нас своим кашлем на долгие месяцы к опостылевшим камерам. На допросы теперь не водили, никуда не вызывали, дни были однообразными и серыми. Отсутствие всяких звуков довершало убийственное однообразие. Лишь один раз мне крупно повезло. Окна наших камер выходили во двор-колодец – со всех четырех сторон он был окружен высокими зданиями, стоящими вплотную друг к другу. Машины могли проходить внутрь только под арку одного из зданий. Как правило, во дворе было пусто и стояла кладбищенская тишина. Но однажды во двор въехала машина, и водитель, вылезая, оставил открытой дверь. Он не только забыл ее закрыть, но забыл выключить маленький радиоприемник машины. Ухо, истосковавшееся по звукам, мгновенно схватило тихую мелодию. Я рванулся к окну и открыл фрамугу в верхней части окна. Образовалась щель, и через нее полились чудесные звуки классической музыки. Я стоял, прижавшись к окну, и молил Бога, чтобы шофер не вернулся слишком быстро. И, наверное, не только моя фрамуга была откинута в эти минуты, и не только я блаженствовал возле этой маленькой щелочки в большой внешний мир.
Тем временем, меня начинала засасывать обломовщина. Я решил, что надо что-то делать, чтобы мечтательное лежание на койке с утра до вечера не стало стилем жизни. С точки зрения физической дело обстояло неплохо: я делал зарядку и проходил по камере многие километры ежедневно в обязательном порядке. Но этого было мало. Я чувствовал, что мозги начинают покрываться паутиной. Надо было срочно дать голове какую-то рациональную работу. Взяв в библиотеке "Увлекательную математику", я заставил себя ежедневно решать задачи, – ответы на них были в конце книги. Но главное – засел за языки. Понедельник, среда, пятница – английский. Вторник, четверг, суббота – иврит. Воскресенье – выходной. Календарь работы – христианский, но к иному я не был приучен.
С ивритом дело обстояло так. К моменту ареста я прошел две первые части израильского учебника "Элеф милим". В конце каждого учебника был список разнокорневых слов для заучивания. Всего тысяча слов. Я не только учил эти уроки сам, но и преподавал их в ульпане другим. Сейчас мне предстояло восстановить в памяти весь словарный запас из тысячи слов, словосочетания, склонение существительных и спряжение глаголов.
Решив технически вопросы карандаша и бумаги, принялся за дело. Теперь я не просто вышагивал по камере свои километры, но и при этом еще и вспоминал. Раскрытая тетрадь лежала на тумбочке. То и дело бросался я к ней записывать очередное, вынырнувшее из глубины памяти слово. Целенаправленная деятельность по восстановлению в голове учебника выдернула меня из мечтательно-бездеятельного прозябания. Пришло второе дыхание. Через несколько недель я записал в тетрадь последнее восстановленное слово. Его порядковый номер был 961. Тридцать девять слов я так и не вспомнил. Что ж, теперь я был богачом. Имея 961 слово, можно жить безбедно, выкладывая из них сочные комбинации, маленькие сценки, рассказики.
А еще через несколько месяцев Ева передаст мне по специальному разрешению иврит-русский словарь Шапиро на 28 тысяч слов с грамматическим обзором в конце. Он пройдет со мной все острова Архипелага Гулаг, и при всех шмонах больше всего я буду волноваться за его судьбу. После долгих, долгих, долгих лет вместе мы расстанемся, когда в один прекрасный день я вдруг покину Архипелаг. Есть зэковский обычай – такие вещи оставлять в зонах, ибо заполучить их за проволоку очень трудно. Мы расстанемся, и мой друг-словарь станет другом Натана Щаранского, извилистый путь которого в Иерусалим будет долго еще петлять.
Был у меня также старенький, тридцатых годов, учебник английского языка с огромной печатью ОГПУ Ленинградской области. Каким образом он попал в тюремную библиотеку, и что стало с его бывшим хозяином, – на эту тему лучше было не думать. Имея учебник, можно было бы и в ус не дуть, если бы это был другой язык – не английский. Учить английский без живого учителя почти невозможно. Я не знал точно, как расшифровываются транскрипционные значки, и поэтому почти каждое слово можно было прочесть по-разному. Слова заучивать я боялся, ибо лучше не знать слово совсем, чем зазубрить его неправильно. Переучивать всегда тяжелее, чем учиться заново. Мне нужен был сосед по камере, умеющий читать по-английски.