Как-то раз надзиратель раздавал тряпки для мытья пола. Развернув тряпку, я ахнул от удивления: по периметру тряпки шел орнамент из выцветших шестиконечных звезд. Надо было срочно найти способ сохранить тряпку, не пуская ее в дело. Я тут же попросил иголку и нитку для починки брюк. Разорвал тряпку на две и начал шить мешочек из одной из них. Но мой первый блин вышел комом – я не угодил на хорошего надзирателя. Дежурил "Чапаев". Он засек меня и отобрал мешочек. Тогда я дождался более либеральной смены и попросил иголку с ниткой снова. На этот раз я был осторожнее и дошил мешочек до конца. Быстро высыпав в него накопленный сахарный песок, закрепил свое вещное право. Теперь при любом шмоне к нему будут относиться как к таре для хранения продуктов, и он пойдет со мной по этапам, согревая маленькими шестиконечными звездочками.
Сухари, песок и сигареты, которые докупались в тюремном ларьке, – валюта для будущих обменов в лагере, я хранил их в вещмешке под койкой. А колбаса, мой главный жизненный фонд, лежала на подоконнике, кроме одной колбасной палочки, от которой ежедневно отрезались два тоненьких одинаковых кружочка. Подоконник был самым холодным местом в камере, и, по моим предположениям, там она должна была сохраниться лучше всего.
Но холод не помог моей колбасе сохраниться.
Как-то, решив проверить, сколько колбасы уже скоплено, я снял с подоконника газету и обнаружил граммов триста колбасы и много-много воздуха. Посмотрев на Иконникова, можно было ни о чем его не спрашивать. Если учесть дату, когда я последний раз видел свою колбасу, он съедал примерно по килограмму в ночь. Причем делал это втихаря, под одеялом, так как я ни разу не слышал ни звука. Эпопея с накоплением колбасы на черный день закончилась. Моему еврейскому программированию будущего Петр Иконников противопоставил мудрый зэковский принцип: "Умри ты сегодня, а я – завтра".
Мое открытие было таким неожиданным, я был настолько психологически не готов к нему, что несколько дней молчал, не зная, что делать. Наконец я предложил Петру уйти из камеры. Он нагло посмотрел на меня и сказал:
– Мне и здесь хорошо. Тебе надо, ты и уходи.
И засвистел свою любимую израильскую мелодию "Бо-кер ба ле-авода".
Конечно, я мог попроситься на прием к начальнику тюрьмы и объяснить ему ситуацию. Думаю, что меня перевели бы от Иконникова без писка, как перевели от меня Зубатова. Но этот путь был для меня неприемлемым. Единственное, что могло нас развести без инициативы одного из двух, – хорошая драка в камере, желательно с кровью. И я стал готовиться к ней.
Петр был здоровым парнем, гораздо выше меня ростом. Кроме того, семь килограммов копченой колбасы влили в него дополнительные калории. На моей стороне справедливость, но против Иконникова этого было недостаточно. По своему опыту драк я знал, что у меня существует обычный еврейско-интеллигентский комплекс – не могу первым стукнуть человека в лицо, если он не довел меня перед этим до температуры кипения. Было очевидно, что в наэлектризованной атмосфере камеры такая искра может вспыхнуть в любой момент. Иконникову это было тоже предельно ясно, и он готовился тоже. Он вывернул какую-то железку из патрона электролампочки и в "хорошие" смены надзирателей точил ее в камере и во время прогулок. Не зная, на что он способен, я спал по ночам вполглаза. Нервы были натянуты.
В такой ситуации утром 11 мая меня увезли на суд: начался околосамолетный процесс и, судя по обвинительному заключению, я должен был стать на нем жертвой номер один.
21
ЧЕТЫРЕ СКАМЬИ ДЛЯ ПОДСУДИМЫХ
Утром 11 мая 1971 года меня погрузили в воронок. Один из "пеналов" воронка был уже заперт, и сквозь щель под дверью были видны ноги: кто-то уже там сидел. Воронок тронулся. Я знал, что конечная точка маршрута – Ленинградский городской суд на набережной Фонтанки, 16. Каждый поворот воронка – страничка в моей слепой экскурсии по когда-то любимому городу, бывшему колыбелью не только трех революций, но и моей собственной.
Воронок трогается и почти сразу останавливается. Хлопает дверь. Мы перед тюремными воротами. Сейчас проверяются документы на право вывезти меня с территории тюрьмы. Вот я слышу скрип отворяемых тюремных ворот и одновременно хлопок двери – сопровождающий вернулся. Воронок выкатывается из ворот. Куда повернем? Если налево – значит, выехали из ворот на улицу Воинова, если направо – на улицу Каляева. Поворачиваем налево. Через несколько десятков метров должны остановиться, прежде, чем выехать на Литейный проспект. Действительно, останавливаемся. Снова левый поворот – значит, едем по Литейному. Сейчас, по-видимому, девятый час, так как в девять должен начаться суд. Как выглядит сейчас Литейный? Переполненные автобусы с рабочими уже прошли. Домохозяйки еще не вышли за покупками. В основном на улицах сейчас служащие. Интересно, скользнул ли хоть кто-нибудь из них по моему воронку, скучающим взглядом, понял ли, что это за машина? Теперь на воронках нет зарешеченных окон, как в досолженицынские времена, нет надписи "Мясо", как в солженицынские, – просто фургон.
Правый поворот. Скорее всего, это улица Пестеля. Затем левый, наверное, Моховая. Снова правый, снова левый. Воронок замедляет ход и как бы взбирается на ступеньку: въехали с мостовой на тротуар. Кажется, приехали.
Слышу, как хлопают задние дверцы воронка, затем звук ключа, вставляемого в скважину. Сейчас откроют мой пенал. Так и есть. Вылезаю из пенала. Спрыгиваю с подножки и озираюсь – мы во дворе здания суда. Меня ставят между двумя здоровенными солдатами с серебристыми буковками ВВ (внутренние войска) на погонах. По команде они начинают идти в ногу, отбивая шаг, сбоку офицер. Даже поднимаясь по лестнице, солдаты пытаются идти в ногу. Наконец мы входим в коридор, из коридора в большой зал. Оба бравых молодца спереди и сзади меня маршируют, как на Красной площади, четко выбрасывая руки и ноги в такт воображаемой команде. Офицер в чистой, хорошо подогнанной шинели и новой фуражке. У всех троих пистолеты в кобурах и сознание чрезвычайной миссии на лицах.
Инстинктивно я пытаюсь попасть в ногу с солдатами. Меня мучит сознание того, что ростом я ниже каждого из них на две головы, их физическое превосходство угнетает меня. Слава Богу хоть, что никто не видит. Но нет… Вспыхивают яркие юпитеры, и тут же я слышу стрекот кинокамер. Затравленно озираюсь и вижу бригаду кинооператоров вдоль всего зала суда. Меня обдает жаром: выпячиваю грудь, поднимаю голову, стараюсь идти на носках, чтобы сорвать этот подленький сценарий, но чувствую, все напрасно. Если пленку покажут миллионам, я все равно буду выглядеть пигмеем между этими двумя ладными гигантами. Я буду выглядеть жалким интеллигентишкой, если не попаду в ногу, а если попаду и пойду, махая руками, как они, это будет выглядеть смешно и нелепо. Все продумано, все предусмотрено.
Наконец, первый солдат доходит до дверцы в загородке. Он картинно отступает в сторону, а я прохожу вовнутрь. Загородка до пояса и находится она рядом с возвышением, на котором место для суда. Представители прокуратуры сядут рядом с судом – их роли одинаковы. Напротив нас столы адвокатов, которые должны быть прокурорами по отношению к сионизму и защитниками по отношению к тем, кому сионизм (не органы КГБ, не суд, не прокуратура, а именно сионизм) исковеркал жизнь.
Меня сажают на первую скамью подсудимых, за моей скамьей еще три. Солдат становится рядом со мной по ту сторону загородки. Разъясняют, что я не имею права здороваться или обращаться к остальным подсудимым, которых сейчас начнут вводить, ни на русском, ни на любом другом языке.
Издалека я слышу парадный шаг конвоя. Сейчас откроется дверь. Кто? Дверь открывается, вспыхивают юпитеры. Теперь я знаю, чьи ноги торчали под дверцей пенала, в воронке, в котором меня привезли. Витю Богуславского сажают на четвертую скамью подсудимых, справа, точно по диагонали со мной. Солдат становится рядом с ним, по другую сторону от дверцы.