Сделанный почти столетие тому назад из светлого дуба, станок от времени стал темнокоричневым, и только дубовый челночок, похожий на изящную лодочку, проскальзывавший сотни тысяч, миллионы раз между продольными нитями, отшлифованный до блеска руками женщин, оставался светложелтым.
Темнел станок, темнели руки Веры Ефимовны, уже не было нужды в домотканном полотне, уже Николай Федорович шутил, что одна ткачиха с Трехгорной мануфактуры может одеть жителей всего села, а Вера Ефимовна все ткала, если не полотно, в котором действительно уже не было надобности, то ковровые дорожки.
Пока Ватутин разговаривал с матерью, шутил с сестрами, солдаты, находившиеся в соседней комнате, через открытую дверь смотрели на генерала армии и верили и не верили своим глазам.
Прославленный Ватутин находился совсем рядом с ними, такой простой и близкий и в то же время такай значительный.
Раньше солдаты видели генерала Ватутина только на фотографиях, помещенных в газетах, а сейчас он в присутствии солдат подписал какую-то, очевидно важную, бумагу, доложенную полковником и переданную тотчас же на радиостанцию.
Во всех движениях генерала, в его внимательно сузившихся при чтении глазах, в лаконичных фразах, в широком жесте руки над картой, в том, как докладывавший полковник побежал с ней к радиостанции, солдаты чувствовали силу и волю Ватутина. Они, знавшие, как велением высшего командования перебрасывались с фронта на фронт, переходили от обороны к наступлению их полк, их дивизия, ощущали, что власть сидевшего перед ними человека огромна.
Его генеральская шинель и фуражка висели рядом с их солдатскими шинелями и ушанками, и солдаты полушутя-полусерьезно спорили шепотом: кто из них будет вешать свою шинель на этот гвоздик, когда уедет генерал.
Ибо как ни значителен был генерал для солдат, солдаты уже примеряли свой путь к его пути, искали сходства в этих путях, искали в генерале самих себя, в его биографии — начала своих биографий и, конечно, находили. Находили что-то знакомое, свойственное им самим и их командирам в этом широкоскулом солдатском лице генерала, в прямом, твердом и честном взгляде его проницательных глаз.
А когда генерал снял мундир и остался в одной нательной солдатской рубахе, он стал внешне совсем по-солдатски прост.
Могучее солдатское здоровье чувствовалось в широких плечах генерала, в его мощной, почти квадратной груди. Генерал был небольшого роста, но замечалось прежде всего не это, а то, что он очень пропорционально сложен, что ноги его, стройные, обутые в хромовые сапоги с короткими голенищами, легко носят массивное тело.
У него была ровная, ритмичная походка, шаг частый, но не семенящий, а спорый, отработанный в строю.
Солдаты узнавали свои привычки даже в том, как генерал перематывал портянки. Они узнавали в генерале самих себя, потому что ни воинский вид, ни нынешнее положение генерала не скрывали того, что это много физически потрудившийся человек. Разумно экономны были движения его рук, много поработавших с детства, и вот он, прихватив мизинцем и безымянным пальцем кончик рукава нательной рубахи, отер им со лба пот совсем так, как это делали на покосе поколения крестьян.
Генерал казался солдатам особенно близким еще потому, что рядом была его мать, простая, близкая солдатам колхозница.
На стенах хаты висели фотографии Николая Федоровича, сохраненные Верой Ефимовной в дни оккупации, фотографии, на которые раньше солдаты не обращали внимания, а теперь смотрели то на них, то на живого генерала, и жизнь его развертывалась перед ними.
Да, вот он на фотографии, шестнадцатилетний крестьянский юноша в русской рубахе, с широко раскрытыми глазами, ищущими ответов на множество вопросов.
А вот фотография первых лет военной службы, он уже командир, но нет еще у него той подтянутости, что отличает современного советского офицера. Еще плохо пригнано обмундирование, гимнастерка немного обвисает, на ней непомерно большие карманы с оттопыренными от носки клапанами; на голове мягкая полотняная фуражка со звездочкой, под которую подведена ленточка, — вольность, невозможная в наше время. Но еще смелее взгляд молодого командира, он вопрошает жизнь, не любопытствуя, а требуя от нее ответа. Руки, по-крестьянски тяжело лежащие на коленях, сжаты в кулаки, губы плотно сомкнуты, готовы твердо и решительно отдать приказ.
И рядом Ватутин с женой на фотографии чугуевского фотографа. Ватутин сидит на ручке кресла, спершись на плечо Татьяны Романовны. Он все так же скромен и прост.
А дальше фотография периода пребывания в Военной академии имени Фрунзе.
Открытое волевое лицо, взгляд умных, глубоко сидящих глаз. Безукоризненно пригнано обмундирование, строго надет шлем, и как будто бы даже изменилась осанка командира, он стал стройнее, собраннее.
Вот Ватутин уже с тремя «шпалами» на петлицах. Годы военной профессии наложили на весь облик свой отпечаток — проступили черты строгой требовательности и уверенности.
На следующей фотографии Ватутин уже с «ромбом». В его взгляде — проницательность и доброта. Они уже не вопрошают, эти глаза, они — все видят перед собой и на многое сами могут дать ответ.
Наконец, последняя фотография. Ватутин принимает из рук Михаила Ивановича Калинина орден. Рядом с ним высший генералитет Советской Армии. Сияют ордена, блестят золотые шевроны и звездочки, сверкают люстры огромного зала Кремлевского дворца.
И солдаты переводили взгляд с фотографий на генерала, стоявшего в соседней комнате старой хаты, к которому спешила старушка-мать, вытащившая огромным рогачом из печки чугун с теплой водой, и видели, как сын улыбался матери. Чувство восхищения жизнью генерала и гордости за советскую власть, которая могла сделать из простого крестьянина знаменитого полководца, наполняло их сердца.
* * *
Вера Ефимовна стала наливать воду в корыто.
И здесь произошло незримое для постороннего глаза, безмолвное столкновение между матерью генерала и его любимым ординарцем Митей Глушаковым.
Митя, как и вся личная охрана командующего, посолдатски чувствовал, как хорошо, что генерал попал на побывку в родную семью, но для ординарца это была все-таки одна из хат, в которых останавливался генерал отдохнуть, умыться, покушать и где при любых обстоятельствах не прекращалось исполнение обязанностей ординарца.
В других хатах колхозницы также кипятили воду, но подавал ее Митя, и только он. И ординарец ревниво оберегал свое право заботиться о генерале, не уступая его никому — ни лучшим бойцам личной охраны Ватутина, ни даже его адъютанту. Митя считал, что он получил это право, во-первых, потому, что генерал сам не скрывал своего отеческого отношения к нему и действительно предпочитал пользоваться его помощью больше, чем чьей бы то ни было, а главное — потому, что это право Митя завоевал своим поведением в бою и вне боя.
Юный солдат Глушаков прибыл в распоряжение командующего фронтом в напряженные дни боев под Воронежем и сразу сумел понять, что нужно командующему от ординарца, как вести себя, чтобы всегда находиться рядом с ним и в то же время никогда ему не мешать.
И Глушаков вместе с адъютантом неизменно оказывался возле генерала в момент бомбежек, готовый мгновенно прикрыть командующего своим телом, я пропадал из глаз, -когда чувствовал, что не понадобится Ватутину. Долгими часами дежурил Глушаков iy двери комнаты командующего во время совещаний и, улучив минуту, когда наступал перерыв и генералы, переговариваясь на ходу, выходили подышать свежим воздухом, несказанно гордясь тем, что допущен к святая святых — карте командующего, — бережно стряхивал с нее крошки резинки, стружки от карандашей, снова затачивал карандаши, протирал замшей лупу, подметал комнату. Митя горевал, когда командующий в дни тяжелых сражений отказывался от обеда, и научился по признакам, ему одному известным, определять, когда все же можно подать обед. Он знал, что Ватутин по-солдатски неприхотлив и не упрекнет, если обед будет не таким уж вкусным, но зато Глушаков был способен загрызть самого себя и повара, никогда не прощал ни официанткам, ни штабной кухне, если с обедом запаздывали хоть на минуту, тем более, что этой минуты оказывалось иногда достаточно, чтобы командующий, не пообедав, уехал в войска.