– Мачей, – Гена назвал меня по-польски, – это то, о чем я тебе рассказывал раньше. Ничего не изменилось в Вологде, кроме цен. Пожалуйста, просто дай ей свой паспорт и не напрашивайся на неприятности.
Она жадно схватила паспорт, и я видел, как ее толстые пальцы листали каждую страницу с визами и штампами.
– Канадец, – сказала она с одобрением и повелительно кивнула нам головой, разрешая пройти.
Лена, жена Геннадия, встретила нас у двери. Она была жгучей брюнеткой с чернильно-черной челкой и большими грустными глазами, взгляд которых, казалось, был погружен куда-то внутрь себя.
– Вы что-то запоздали, – сказала она, приветствуя нас. Гена рассказал ей про троллейбус. Что-то в его торопливой и сбивчивой речи подсказало мне, что за порядок в доме Мишурисов отвечала Лена. Они встретились в университете, и Гена обхаживал ее целый семестр, прежде чем она неохотно согласилась выйти за него. Парочка поженилась непосредственно перед защитой Геной диссертации.
Лена имела степень магистра и преподавала математику «хулиганам» в местной средней школе. Их общий заработок составлял примерно тридцать долларов в месяц. Это обычный средний доход семьи в Вологде, диктуемый раскинувшимся оптическим заводом – главным работодателем города. Завод выпускал прицелы для танков, прозрачные фонари кабин реактивных истребителей и различные линзы и объективы для гражданских фото- и кинокамер. Бизнес развивался плохо, и люди по всей Вологде продавали фотоаппараты, которые им выдавали вместо части зарплаты. Два новых фотоаппарата подпирали книги на Гениных полках.
Моя комната в студенческом общежитии на Бельведерской теперь казалась мне дворцом по сравнению с квартирой Мишурисов. Гостиная, где стояла раздвижная кушетка двойного назначения, служила и спальней. Пол в гостиной был покрыт каким-то оранжевым эластичным материалом, который можно встретить в залах для занятий тяжелой атлетикой. Занавеска в гостиной закрывала вход на кухню, где хитроумная на вид плита соседствовала с унитазом. Глядя на блестящее синее сиденье унитаза и лежащую в нескольких футах от него грязную сковородку, я решил, что обедать мы поедем в город.
Гена опять завел свою обычную песню о ценах, но Лена оборвала его несколькими резкими словами, смысл которых, как я понял, сводился к следующему: «Если богатый иностранец хочет тратить свои деньги, то позволь ему это делать».
Мы обедали в римской католической церкви, которую советская власть превратила в ресторан. Церковь была построена в готическом стиле, из красного кирпича, с остроконечными арками, богато украшенными витражами со свинцовыми узорами в окнах и просторным нефом, переделанным под зал ресторана. В меню большая часть блюд была зачеркнута, как нам объяснили, по причине плохого снабжения Вологды говядиной и свининой. Мы были единственными посетителями, что говорило о трудных временах, переживаемых Россией в первый год ее постсоветского существования. Ресторан, как объяснил Гена, был кооперативный, то есть принадлежал всему коллективу работников, которые его обслуживали. Однако официант, он же совладелец ресторана, не показался мне слишком озабоченным тем, останутся клиенты довольны его обслуживанием или нет. Казалось, его больше интересовали события в мексиканской мыльной опере «Богатые тоже плачут» на экране черно-белого портативного телевизора над баром.
Обед в ресторане обошелся под три тысячи рублей, и официант был очень доволен, получив банкноту в десять долларов. Гена предложил завершить обед десертом в единственной в Вологде синагоге, которая, как и городская католическая церковь, при коммунистах превратилась в гастрономическое предприятие.
– Русские православные храмы были превращены в складские помещения, – сказала Лена. – Я думаю, они просто побоялись превратить храмы в рестораны или кафе из-за возможных протестов горожан.
Русские всегда четко разделяли людей, употребляя слова «они» и «мы». Слово «они» означало существующую власть, а «мы» относилось ко всем остальным. Создавалось впечатление, что «они» всегда зажимали «нас».
По дороге в синагогу, ставшую небольшим кафе-мороженым, по улице, обсаженной лиственными деревьями, мимо нас, громко сигналя, на большой скорости промчался кортеж из двух «Волг» и сияющего белизной «вольво» (единственный автомобиль западного производства, который я видел в Вологде). Гена тихим голосом пробормотал:
– Мафия.
Сказал он это таким тоном, каким обычно в фильмах говорят слова «КГБ» или «гестапо» – со страхом и трепетом. Криминальный синдикат в Вологде контролировал среди прочего и распределение водки. В государственных магазинах выпивку приобрести было невозможно, для этого надо было выстоять длинную очередь у грузовика, который останавливался рядом с магазинам. Естественно, каждая бутылка стоила в два раза дороже, но из-за навязанной мафией монополии покупатели вынуждены были платить эту цену. Передвижные магазины обычно охранялись двумя вооруженными «качками» с бычьими шеями.
Здание синагоги было окрашено в бледно-голубой цвет. Поверх мозаичной, из цветного стекла звезды Давида липкой лентой была закреплена советская звезда, окруженная разноцветными рождественскими огнями. В заведении продавали «Пепси» в стеклянных темных бутылках, на прилавке были красиво уложены шоколадные батончики «Сникерс». В начале девяностых годов «Сникерсы» были символом капитализма, их низкая стоимость позволила им первыми среди западных товаров проникнуть через «железный занавес».
Мы заказали ванильное мороженое – единственный сорт, который имелся в наличии. Оно было подано в розовых пластиковых бокалах для шампанского, заляпанных жирными отпечатками пальцев. Лена раздраженно заметила, что за прошедшие полгода обслуживание подорожало в шесть раз.
– И когда же остановится эта инфляция? С каждой неделей на нашу зарплату я могу купить все меньше и меньше, – с горечью пожаловалась она.
Причиной, по которой цены на мороженое, да и практически на все остальное, устремлялись вверх со скоростью ракеты, был установленный еще в советские времена порядок, по которому предприятия получали прибыль в размере лишь малой части от себестоимости изготовленной ими продукции. В 1992 году Россия, как до того и Польша, запустила собственную версию программы так называемой шоковой терапии. Реформы ввел Егор Гайдар, протеже польского министра финансов. Дородный академик Гайдар к тому времени был по распоряжению президента Ельцина назначен исполняющим обязанности премьер-министра. Задача, которую поставил президент перед Гайдаром, была и простой и одновременно ошеломляющей: разработать общую программу перехода России от социализма к капитализму. Первым шагом Гайдара было освобождение цен, которые при коммунистическом правлении искусственно поддерживались на смехотворно низком уровне, без какого-либо учета колебаний спроса и предложения. Либерализация цен оказалась самой страшной для населения первой стадией рыночных реформ, в которой стоимость товаров и услуг росла быстрее, чем заработная плата, искусственно сдерживаемая на низком уровне.
Однако России капитализм был еще более чужд, чем прозападной Польше. При коммунистическом правлении миллионам поляков все же было позволено проводить некоторое время на Западе, отрабатывать там проживание в таких местах, как Чикаго, Лондон или Гамбург. (Я сам принимал на работу с дюжину таких дешевых польских рабочих на свое производство в Монреале.) Эти туристы-труженики возвращались домой с изрядным запасом заработанной твердой валюты и бесценным личным опытом, полученным из первых рук, о том, как правильно управлять пиццерией или строительной компанией (или же как это делать неправильно, на примере моей компании «Брежко»). Более того, в Польше при коммунистическом правлении была разрешен даже некоторый частный малый бизнес, там никогда не проводилась коллективизация в сельском хозяйстве, и в памяти населения еще сохранялись основы экономики свободного рынка. Иное дело – Россия. В 1917 году Россия стала красной, отгородила себя от внешнего мира и отправила в тюрьмы талантливых предпринимателей как деятелей черного рынка и врагов государства. В результате в таких местах, как Вологда, люди знали о капитализме только плохое, то есть лишь то, что слышали от других. Теперь же их жизнь, возможно, менялась к лучшему, и было совсем неважно, как это называется.