Разумеется, огромное значение сыграло и заступничество Нильса Бора, выраженное в весьма ненавязчивой форме, и скромное поведение самого заключенного. Отчасти положительное решение дела Ландау объясняется и сменой руководства: Ландау арестовали при Ежове, а выпустили при Берии. Когда Берия возглавил НКВД, он пересмотрел некоторые дела, ускорив их решение. Кроме того, выяснилось, что Ландау физик-атомщик.
Надо отметить, что между Дау и Капицей дружеских отношений не было. Внешне соблюдались все приличия, этим дело и ограничивалось. В одном из своих интервью зарубежной прессе академик Виталий Лазаревич Гинзбург, хорошо знавший их обоих, откровенно заявил:
«Спас его Капица, добился выдачи на поруки, и огромна в этом заслуга Петра Леонидовича перед физикой. Но, честно говоря, Капица обращался с Ландау грубо. Я сам был тому свидетелем и даже спросил Ландау, как он такое терпит, а он ответил: Капица перевел меня из отрицательного состояния в положительное, и я бессилен ему возражать...»
Ландау довольно редко говорил о тюрьме. Надо сказать, что у него был определенный взгляд на все эти вопросы:
– Тридцать седьмой год был для нашей страны чем-то вроде страшной средневековой эпидемии чумы. Это – стихийное бедствие. Меня оно тоже коснулось, но, по счастью, я остался жив.
Спустя почти четверть века после смерти Ландау, 23 июля 1990 года, был подписан окончательный документ по делу Льва Давидовича Ландау:
«1. Постановление НКВД СССР от 28 апреля 1939 года о прекращении дела в отношении Ландау с передачей его на поруки – отменить.
2. Уголовное дело в отношении Ландау прекратить на основании ст. 5 п. 2 УПК РСФСР – за отсутствием состава преступления».
Целый год Кора ничего не знала о нем. Она ждала... И вот ночью в один из последних дней апреля 1939 года в квартире 15 на улице Дарвина, 16, раздался телефонный звонок.
К телефону подошла Татьяна Ивановна. Спросонок она заговорила по-украински:
– Цэ вы, Дава?
Через минуту плачущая, улыбающаяся, счастливая Кора услышала родной голос:
– Коруша, приезжай!
Она взяла отпуск на кондитерской фабрике и вылетела в Москву на майские праздники. Дау осунулся и побледнел, но настроение у него было хорошее.
Много лет спустя Кора рассказывала:
– Он не только не жаловался на судьбу, он еще заявлял, что уныние – большой грех и унывать он не намерен.
Больше всего его мысли были заняты незавершенной работой; Кора ахнула, увидев кипу исписанной бумаги: она не ожидала, что он вернется к своим исследованиям до отпуска.
Счастливые дни промчались быстро, и Кора уехала в Харьков.
Стало очевидно, что они не должны жить в разлуке. Иногда ему удавалось вырваться в Харьков, но потом он снова возвращался в свою холостяцкую московскую квартиру. Он пишет ей все чаще и чаще. В письмах – грусть и тоска, они полны любви, тревоги и нежности.
Ей нелегко было расставаться со своей фабрикой, но осенью 1940 года она оставила Харьков и переехала в Москву. Поселились Ландау в одной квартире с Евгением Михайловичем Лифшицем, который тоже перешел в Институт физических проблем.
Глава седьмая. По воле рока
Я в старой Библии гадал,
И только думал и мечтал,
Чтоб вышли мне по воле рока
И жизнь, и скорбь, и смерть пророка.
Николай Огарев. Тюрьма
Лев Давидович не любил жаловаться на судьбу, а уныние считал чем-то совершенно недопустимым, постыдным. Но год в камере не прошел бесполезно для здоровья. В тюрьме он завтракал через день. Дело в том, что там по утрам один день давали манную кашу, другой – пшенную. В детстве его кормили манной кашей насильно: не разрешали встать из-за стола, пока не доест. Понятно, что он ее возненавидел на всю жизнь и в рот не брал. Тюремный рацион и без того скуден, а при таких фокусах он, конечно, очень ослаб: боялся упасть, настолько кружилась голова. Неважно было и со зрением.
И вот много лет спустя Кора как-то сказала ему, что если он будет плохо есть, она станет кормить его манной кашей. Внезапно Дау, который всегда так понимал шутку, неожиданно воспринял это всерьез:
– А ты не боишься, что я от тебя сбегу?
– Боюсь. Это шутка.
– Очень неудачная шутка. Я манной каши даже в тюрьме не ел.
– Ты бы мог принимать ее, как невкусное лекарство.
– Коруша, как же это я не догадался!
Когда мне было тринадцать лет, мы переехали в Москву. Незадолго до того я разлучилась с отцом, которого любила без памяти. Целый год мы жили в гостинице «Москва», где мне очень не нравилось, потому что меня никуда не пускали. У меня не было ни друзей, ни знакомых, я чувствовала себя страшно несчастной, все время ходила заплаканная, и мама очень за меня боялась.
Но потом нам дали квартиру возле Даниловского рынка, и все переменилось. Я попала в хорошую школу, 545-ю, у нас был замечательный класс, и главное – это было недалеко от Воробьевского шоссе, где жила моя тетушка.
Каждый день после уроков, наскоро пообедав и оставив дома портфель, я отправлялась к Ландау. Так началась моя дружба со Львом Давидовичем, продолжавшаяся до его кончины. По-видимому, в те годы он относился ко мне так заботливо потому, что знал о происшедшей в нашей семье трагедии – гибели моего отца. От меня же все скрывали.
Дау уделял мне много внимания. Во-первых, он расспрашивал о том, что мы проходили, не так, как обычно спрашивают взрослые, мало понимающие суть дела.
Во-вторых, он довольно быстро выяснил, что мои любимые предметы – история и литература, и я от него постоянно узнавала много интереснейших фактов.
– А что, в школе до сих пор скрывают от детей, что Николай I покончил жизнь самоубийством? – спросил он однажды и с нескрываемым злорадством добавил:
– Собаке – собачья смерть.
И Дау подробно рассказал, что, получив сообщение о разгроме русской армии под Евпаторией, царь понял – война проиграна. Не выдержав позора поражения, он покончил с собой. До революции это скрывали: помазанник Божий не мог совершить столь тяжкого греха, – вот в школьных учебниках по старинке и пишут – «умер». У Герцена, который был остроумнейшим человеком своего времени, были все основания заявить, что царь умер от «Евпатории в легких».
Он любил повторять красивые мифы, события античной истории, отдельные латинские фразы, которые тут же переводил. И очень часто задавал мне вопросы, на которые я иногда отвечала невпопад. Особенно мне запомнился разговор о «тургеневских барышнях» – он их не одобрял, а я, честно говоря, никак не могла понять почему.
– А какой бы ты хотела быть? – спросил Дау.
– Добродетельной, – ответила я.
– Какой? – переспросил Дау. – Добродетельной? Это ужасно!
– Да она просто не понимает значения этого слова, – догадалась Кора.
Я растерялась, молчала.
Дау особенно часто обрушивал на меня шквал любимых изречений. Некоторые я тут же записывала:
«Я люблю людей, кроме пресыщенных жизнью ничтожеств». Джон Рид; «Я всегда уважал красоту и считал ее талантом, силой». Герцен; «Любовь – поэзия и солнце жизни». Белинский.
Заканчивалось все стихами.
Я и их записывала:
Где бы ни шла моя жизнь, – о, быть бы мне всегда в равновесии, готовым ко всем случайностям,
Чтобы встретить лицом к лицу ночь, ураганы, голод, насмешки, удары, несчастья,
Как встречают их деревья и животные.
Уолт Уитмен
Меня охватывал какой-то священный трепет, когда он говорил о доблестных подвигах своих любимых героев. Ничто его так не огорчало, как несправедливо забытые имена. Он возмущался, если забывали истинного первооткрывателя.