Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Каждый сочинитель литературных мемуаров произвольно или непроизвольно «оставляет за собой» тех, с кем свела его беззастенчивая судьба. «Курсив мой» оставляет за собой «Петербургские зимы», автору которых как бы сказано: «Ты этого хотел, Жорж Данден!» Берберова разлила в своих мемуарах немало тонкого яда, настоянного на личной искренности чувств и зримой вещественности описываемых событий. Но даже и искренности мемуаристов следует верить с большой натяжкой. Ибо чувствами своими они не только не владеют, но, наоборот, предаются им без оглядки. Порой и с расчетом на эту безоглядность.

И все же к подобным аттестациям современников историк обязан прислушиваться: литературная ненависть хорошего мастера бывает зорче его же дружелюбной снисходительности.

Собственно, и в приведенном отрывке не набрано ли «курсивом»: «а судьи кто?», кому дозволено судить поэта? И не его ли дело переступать границы дозволенного и недозволенною?

Берберовским курсивом Георгий Иванов подведен под увеличительное стекло талантливою препаратора, сделавшего вид, что микробы, кишащие в каждой капле свежей воды, и есть состав этой воды. Под именем «Георгий Иванов» в ее книге представлен тот же тип поэта, что изображен в «Петербургских зимах» как «Александр Тиняков». Только с гораздо большей авторской заинтересованностью: как бы ненароком «сочувствующей» мемуаристке открывается «горькая правда».

Для Георгия Иванова Тиняков — один из характерных персонажей «серебряного века», изучивший «все», «от клинописи до гипнотизма», но с нарочитой разорванностью, несовместимостью начал — «поэтического» и «антипоэтического», «пристойного» и «непристойного»:

«„Бродячая собака". За одним столиком сидят господин и дама – случайные посетители. „Фармацевты", на жаргоне „Собаки". Заплатили по три рубля за вход и во все глаза смотрят на „богему".

Мимо них неверной походкой проходит Тиняков. Останавливается. Уставляется мутным взглядом. Садится за их стол, не спрашивая. Берет стакан дамы, наливает вина, пьет.

„Фармацевты" удивлены, но не протестуют. „Богемные нравы… Даже интересно…"

Тиняков наливает еще вина. „Стихи прочту, хотите?" <…>

Любо мне, плевку-плевочку,
По канавке проплывать,
Скользким боком прижиматься…[28]

– Ну, что… Нравится? — Как же, очень! — А вы поняли? Что же вы поняли?..

Господин мнется. — Ну… это стихи… вы говорите… что вы плевок… и…

Страшный удар кулаком по столу. Бутылка летит на пол. Дама вскакивает, перепуганная насмерть. Тиняков диким голосом кричит:

– А!.. Я плевок!.. Я плевок!., а ты…»

Берберова, в отличие от большинства читателей «Петербургских зим», понимала, что в «мемуарах» этих главное — художественная, а не фактологическая выразительность. По ее свидетельству, сам же автор ей и признался: в этой книге «семьдесят пять процентов выдумки и двадцать пять — правды ».

С холодной трезвостью, также не являющейся гарантией от заблуждений, она отплатила Георгию Иванову за весь ненавистный ей русский романтический надрыв монетой еще более тяжелой, чем имелась у ее оппонента. Собственно, портрет Георгия Иванова в ее книге — это даже не сведение счетов, а обличение всей поэтической идеологии, всего мироощущения творцов, зачарованных «стихиями», «безднами» и «иными мирами». По ее мысли, от презрения к реальности до карамазовщины — один плевок.

Вот отчего насмешливый джентльмен, каким преимущественно был в парижском быту автор «Петербургских зим», превра­тился под ее пером в опасного «безумца»: «В его присутствии многим делалось не по себе, когда, изгибаясь в талии — коте­лок, перчатки, палка, платочек в боковом кармане, монокль, узкий галстучек, легкий запах аптеки, пробор до затылка — изгибаясь, едва касаясь губами женских рук, он появлялся, тягуче произносил слова, шепелявя <…>.

Таким — без возраста, без пола, без третьего измерения (но с кое-каким четвертым) приходил он на те редкие литературные или „поэтические" собрания, какие еще бывали. Помню, однажды за длинным столом у кого-то в квартире я сидела между ним и Ладинским. Иванов, гладя перед собой и моргая, повторял одну и ту же фразу, стуча ложкой по столу: — Терпеть не могу жидов».

Эта достоевщина, демонстрация беспардонно провокативной по отношению к «светлым личностям» нравственной установки (мол, опустились до подозрений, так и радуйтесь своей ничтожной правоте) как раз и должна наводить присутствующих на мысль о некоем «четвертом измерении». Не может же быть на самом деле таким хамом человек столь рафинированной культуры, как наш поэт!

Сознание людей «серебряного века» соткано из антиномий подпольного разума. И Георгий Иванов не стесняясь бросался в эти черные провалы, в ту область, откуда как преодоление и искупление всей людской — и собственной — гнусности и пошлости изливалась всепримиряющая мелодия, подобная посланию Марии Вениаминовне Абельман:

Я в Вашем доме гость случайный,
Встречались мы не много раз.
Но связывает нежной тайной
Поэзия обоих нас.
………………………………………
И в этом мире зла и скуки,
Где нас обоих грусть томит,
Вам с нежностью целует руки
Ваш преданный… «Антисемит».

Может быть, и впрямь все дело в «четвертом измерении» в котором Георгий Иванов пребывал как поэт и которое подозревала в нем Ирина Одоевцева:

«В нем было что-то совсем особенное, не поддающееся определению, почти таинственное, что-то — не нахожу другого слова — от четвертого измерения. Мне он часто казался не только странным, но даже загадочным, и я, несмотря на всю нашу душевную и умственную близость, становилась в тупик, не в состоянии понять его, до того он был сложен и многогранен. В нем уживались самые противоположные, взаимоуничтожающие достоинства и недостатки. Он был очень добр, но часто мог производить впечатление злого и даже ядовитого из-за насмешливого отношения к окружающим и своего „убийственного остроумия". <…> Зинаида Гиппиус уверяла, что в нем таятся метафизические прозрения и глубины и невероятная легкость мыслей, что она особенно ценила. Она же называла и считала его „идеалом поэта — поэтом в химически чистом виде"».

Вот ведь для той же Берберовой на более глубоком, бессознательном уровне фигура Георгия Иванова соотнесена не с Тиняковым, а с… Андреем Белым. Обозначив в одном из стихотворений все ту же тему «последнего поэта», «последнего поэта России», она в письме к В. Ф. Маркову от 25 декабря 1957 года признавалась: «Вы знаете, сколько людей меня пытали: о ком я думала, когда писала свои стихи? Скажу по правде: я думала об Андрее Белом. Но почему-то большинство читателей восприняло их как стихи об Иванове. И я подумала: может быть, читатель прав: стихи больше говорят об Иванове, чем о Белом, гораздо больше! И читатель прав, конечно, — думая о Белом, я написала об Иванове».

Вдохновлялась Берберова на самом деле Андреем Белым, конкретно — его стихотворением «Друзьям» из сборника «Пепел». Но не нужно ни усилия, ни натяжки, чтобы раньше, чем Андрея Белого, представить в берберовском сюжете фигуру Георгия Иванова, «Как в тринадцатом, в последнем, / В незабвенном и вольном году, / он у Блока сидел в передней…», а теперь, в эмиграции.

Кладбища, тюрьма, лазарет ли, —
Конец уже виден его.
Сейчас — полумертвый и светлый,
Он ходит себе, ничего!
Знакомится, шаркает ножкой:
— Последний России поэт!
Познакомитесь ближе немножко,
Он скажет: России нет.
Вы подайте ему, не стыдитесь,
Посмотрите ему в глаза,
Не чурайтесь и не креститесь,
Все равно, приснится не раз.
вернуться

28

Как всегда, Георгий Иванов своей памяти и вкусу доверяет, не удосуживаясь заглянуть в чужой текст. У Тинякова в «Цветочках с пустыря» (стихотворение «Плевочек», тоже, конечно, стилизация, отсылающая к образу Федора Павловича Карамазова) эти строчки звучат так: «Любо мне, плевку-плевочку, / По канаве грязной мчаться, / То к окурку, то к пушинке / Скользким боком прижиматься».

39
{"b":"128536","o":1}