Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И все же встретиться приватным образом, поговорить о поэзии с Георгием Ивановым Бунин бывал совсем не прочь. Адамович пишет ему 18 января 1948 года в Жуан-ле-Пен: «Поговорите насчет Анненского с Жоржем Ивановым, человек он пропащий и легкомысленный, но в стихах понимает…» Разговор этот состоялся и имел результат: вскоре Бунин просит доставить ему из Парижа книги Анненского.

Но, увы, не в разговорах о поэзии тратилась и уходила жизнь. И не по литературным меркам оценивалась. Та же Тэффи, которую Георгий Иванов «признавал», умудрилась охарактеризовать его в Биарицце 1940 года как совершенно зловещую фигуру с «mentalite чекиста» (слухи все-таки делали свое дело).

В письмах к Буниным в Жуан-ле-Пен ни о «коллаборанстве» своих биаррицких знакомых, ни об их «сотрудничестве» с Москвой Тэффи речи уже не заводит. После войны ее начинают волновать несколько иные аспекты: в первую очередь несоответствие облика «отличного поэта» Георгия Иванова и его амбициозно-аморального поведения, что, например, явствует из ее письма к Бунину от 20 января 1948: «Как Ваша жизнь внешняя? Видите ли Ивановых? Говорят, что он жутко пьет». На «menlalite» агента спецслужб это не похоже, но, кажется, на правду, да, похоже. К примеру, вот записи В. Н. Буниной от 24 и 27 января 1948 г.: «Вчера Иванов обрушился на М. Ал. (Алданова. — А. А.). Повидимому, выпил лишнее — купил вчера спирту…», «Иванов пьет водку стаканами…». Другие обитатели Русского дома тех дней об этом тоже упомянуть не забывают…

Одоевцева в своих мемуарах этот факт то ли отрицает полностью, то ли затушевывает: «Вот почему-то решили, что он с горя спивается, хотя пил он всегда в меру. И все время спрашивали его, правда ли, что он пьет чистый спирт? На что он, подчеркивая этим свое презрение, отвечал, что “да, и не только чистый, но и нашатырный”. Иронии Георгию Иванову не занимать было в любом состоянии. Но вот сам Бунин в те дни пишет Адамовичу: «Жорж мил и уныл — бедность, даже на спирт нету, говорит». И затем той же Тэффи: «Ивановы в ужаснейшем положении — всем в „Доме" уже должны, в кармане ни гроша. Он совсем барон из горьковского „На дне"…».

И все же через десять дней, 13 февраля 1948 года, в дневнике записывается: «Сегодня мы оба сидели у Ивановых. <…> мирно беседовали о Пушкине и о Лермонтове. Восхищались „Путешествием в Арзерум" и „Таманью". Иванов выше ставит Пушкина как прозаика».

Так что не исключено: насчет спирта Георгий Иванов и с Буниными паясничал. Однако вот неопровержимый, его собственной рукой заверенный «документ» тех лет, письмо друзьям-поэтам: «Дорогие Присманова и Гингер,

Я ничего не помню, но от Одоевцевой знаю, что безобразно хамил, особенно милой душке Анне Семеновне (Присмановой. — А. А.), которую так же люблю и уважаю, как чту ее замечательный поэтический дар.

Кстати, Одоевцевой я, по-видимому, тоже, заодно, нахамил. Если бы мне попался папа римский, я бы нахамил и ему. Я был пьян с утра, и сладкое вино Кирилла (Померанцева. — А. А.) прикончило меня. Ни Вы, ни кто другой для меня не существовали, такие как Вы есть. Я вступил в драку с воображаемым неприятелем и старался цапнуть за икру кого попало. Это оттого, что мне грустно и тошно…»

При всей очевидности «падений» живет художник не ими, их глубиной он лишь мерит свою «высоту». Самое важное для понимания Георгия Иванова — засвидетельствовать уровень, на который этот «барон» ставит перед взыскательной публикой самого себя в роли поэта. «…Самомнение невиданное<:> Пушкин, Лермонтов, Тютчев — Блок и ОН», — писала 25 февраля 1948 года В. Н. Бунина Л. Ф. Зурову под впечатлением бесед с поэтом.

И через три года по смыслу то же самое, что засвидетельство­вала В. Н. Бунина, Георгий Иванов пишет о себе (в третьем лице!) М. М. Карповичу: «Не сочтите за нахальство или хвастовство — я так „со стороны" теперь гляжу на все окружающее, <…> жизнь меня так замучила, что и на свои стихи смотрю как на что-то постороннее. <…> Если жизнь „отпустит" когда-нибудь, я, м. б., об этом странном явлении напишу. Поэтому я вправе сказать: моя поэзия есть реальная ценность и с каждым годом то, что этот Георгий Иванов производит, лучше и лучше. Если он проживет еще лет десять — есть все основания рассчитывать на то, что он оставит в русской поэзии очень значительный след».

Десять лет прожить не удалось. Через пятьдесят представляется, что след оставлен значительный. Не из пустой фанаберии он вытребовал в «Новом журнале» право печатать свои стихи отдельно от «прочей» поэтической компании, публикуемой «в подбор», то есть скопом, один за другим.

И утвердил это право — в письме к ответственному секретарю «Нового журнала» Роману Гулю в таких сильных выражениях: «Но уж, пожалуйста, не забудьте выговоренное мною в свое время „преимущество" печататься либо отдельно от „прочей сволочи", либо впереди нее, не считаясь с алфавитом».

3

Как у всякого эмигранта, врагов «из своих» у Георгия Ива­нова нашлось сколько угодно. Из того же Жуан-ле-Пена Августа Филипповна Даманская, почтенная дама и писательница, чего только не обрушивает на голову поэта в письмах к третьим лицам. Он-де «глуп, задира, черносотенец, антисемит ». При том, что, выясняется, «не бездарность» (письмо к Р. С. Чек декабрь 1947). Знала бы Августа Филипповна, как ее тогда характеризовал Бунин в письме к Тэффи от 2 февраля 1948 год «Даманская истинно страшна — хромой труп и вполне сошла с ума на влюбленности в какого-то Когана…»!

Немудрено, что и сам Георгий Иванов был врагом многих и многих. Юрий Терапиано пишет о нем даже как об исключительном мастере «литературных убийств». Он же передает слова Ходасевича: «Особенно опасайтесь Георгия Иванова. Не старайтесь заводить с ним близких отношений, иначе вам рано или поздно не миновать больших неприятностей… Он горд, вздорно обидчив, мстителен, а в своей ругани — убийственно зол».

Нина Берберова, человек острых суждений, пишет о Георгии Иванове в послевоенном Париже, о времени, когда он издавал один из лучших своих стихотворных сборников «Портрет без сходства» (а сама она публиковала в «Русской мысли» об этом сборнике приветственную рецензию): «Им был утерян в то время живой человеческий облик, и он напоминал картонный силуэт господина из „Балаганчика"».

Говорят, что истина познается в сравнении. Вернее всего – в сравнении познаются ее многочисленные искажения.

Берберова прекрасно знала, какую высокую роль для Георгия Иванова являл образ Блока и его стихи. И преднамеренно сделала своего противника не собеседником поэта, не автором, так или иначе продолжившим блоковскую линию в русской поэзии, а ничтожным картонным персонажем, лишенным горячей крови.

Много тоньше, чем Берберова, судил о блоковском «комплексе» у Георгия Иванова того же периода Юрий Иваск. Заметим существенно важное: оценка дана в письме к Глебу Струве, очередному недоброжелателю автора «Портрета без сходства». 14 ноября 1951 года Иваск пишет: «…О стихах: мучительно, что теперь они вообще „не звучат". И совсем не потому, что их меньше читают. Сами поэты теряют веру в поэзию и доверие к ней. Это Г. Иванов очень чувствует — и в сущности ругаясь над поэзией — дает ощущение потерянной реальности. Так кончается — и так не мог не кончиться блоковский романтизм (и всякий романтизм). У Блока не только „хорошие" стихи, не только потрясающие стихи — его поэзия реальность (мифа) о конце старого и начале нового. В это верили в его время безумны, а теперь в это могут верить только клинические сумасшедшие, и только кощунствующий циник (Г. Иванов) может показать, что бывшие святыни — все-таки святыни (иначе не было бы кощунства: каждый кощунствующий во что-то верит)».

Представляется, что и Берберова тайно стихи Георгия Иванова любила, может быть, даже не меньше, чем стихи Ходасевича, в стане которого находилась с самого начала войны обоих поэтов друг с другом. Но дорисовывала его образ все же недружественной кистью, написав о послевоенном Георгии Иванове: «И оставались среди этих так или иначе ушедших, — затихшие, — Ремизов и Зайцев, — подорванные войной, тяжестью существования и одиночеством, и Г. В. Иванов, который в эти годы писал свои лучшие стихи, сделав из личной судьбы (нищеты, болезней, алкоголя) нечто вроде мифа саморазрушения, где, перешагнув через наши обычные границы добра и зла, дозволенного (кем?) и недозволенного (кому?), он далеко оставил за собой всех действительно живших „пропащих людей": от Аполлона Григорьева до Мармеладова и от Тинякова до старшего Бабичева».

38
{"b":"128536","o":1}