Тогда, а было всё это вскоре после войны, ещё не успели отпустить из армии всех старых солдат, вот и мой, этот, тоже, видно, последние дни дослуживал вместе с молодыми, или же он остался на сверхсрочную службу…
Долетела, повторяемая разными голосами, команда:
— Отбой! Роте отдыхать. Пе-ре-ку-у-у-у-ур…
Тут же и там и сям над кустами поплыли голубоватые и беловатые дымки. Повсюду закряхтели люди, стаскивающие с себя тяжёлые промокшие сапоги и липкую мокрую одежду. Слышно стало, как падают в воду тугие тела, как бьют по воде сильные руки. И смеялись, и фыркали, и пели в реке солдаты, смывая пыль, пот, жару. Весело было их видеть и интересно.
А мой в воду не полез.
Снял мешок, скатку шинельную и гимнастёрку. Разулся и закурить было собрался, да передумал и вдруг сказал негромко:
— Эй! Да не таись ты, давно я уже тебя раскумекал… Ты, будь друг, слазай в воду, фляжку мне зачерпни. Попью, пока они всю воду не взбаламутили…
Я растерялся так, что и слов не нашёл. Потом уже, вернувшись с водой, спросил у него:
— А вы, дядь, разведчик, да?
— Конечно. — И он закурил. — Садись ближе! Замаскировался ты, могу сказать, неплохо, но учти: спрятаться-то можно и никто тебя не заметит. Одна тут загвоздка: сам ты себя выдаёшь. Кто притаился, так обязательно он о себе забывает, всё внимание на противника. Сопел ты очень, понятно?
— Понятно…
— Птичка твоя?
— Моя…
— Это, брат, чижик. Самая весёлая птичка… Ладно, я тут вздремну минут пять, а ты посиди тихонько. А после поговорим, если хочешь… Ты куришь или как?
— Нет, я ещё не курю…
— Ну и правильно, если не врёшь. Ладно. Я сплю. Так он сказал и действительно через миг уже спал, будто нажал у себя где-то на сонную кнопку пальцем, и всё! Удивительно это было: лёг и уснул, и тут же лицо его расправилось, успокоилось и так необыкновенно подобрело, что сделался он похож на бабушку…
30
Он спал, и шевелились от лёгкого ветра кусты над нами, и двигались по его коже и по распластанной на траве одежде ясные пятнышки солнца, пробившегося сквозь листву.
Полз по его лицу муравей. Я долго не решался, а потом снял его осторожно и тут увидел вдруг: бежит по кругу мелкими толчками секундная стрелка в часах на руке солдата, и уже пять минут, кажется, прошло…
— Я посмотрел на его лицо, а у него уже глаза открыты!
— Вы спали?
— Спал. Даже выспался! — Он засмеялся. — А ты откуда?
— Из лагеря… Вон там, на горе!
— А папка с мамкой кто у тебя? В Москве живёте-то?
— В Москве… Папа у нас погиб. То есть без вести пропал, но ведь нету же его… Значит, он…
— Нет! Это ты зря так. Ничего не значит. Мало ли что бывает! Ты его лучше убитым не считай. А то вдруг он живой где-нибудь, а родной сын его в мёртвые зачислил. Этого ты сам себе потом до конца жизни не простишь, что отца похоронил раньше времени. Думай, что живой, только весть о себе подать не может! — Солдат замолчал, задумался.
А я спросил у него:
— Дядь, а если все против одного, как тогда быть?
— А? Это против тебя, что ли? Как быть, говоришь? Да так и будь — свою совесть слушайся и не плачь… Вот я тебе один случай могу сейчас рассказать. Значит, ранило меня — осколок мне полспины выдрал. Ну, пришёл я в себя, и где же, ты думаешь, нахожусь?
— В плену? — спросил я.
— Почему это в плену? Нет, я… — начал он рассказывать, но тут…
— Подъём! — закричали. — Через минуту строиться!
И кто спал — тот проснулся. Кто плавал — скорее из реки на берег! Одеваться, обуваться, застёгиваться!
Все кусты так и зашевелились вмиг, словно битком они были набиты солдатами. Железо зазвенело и забрякало. Затопали сапоги, и заговорило кругом множество мужских голосов. Сорвалась с ветки и улетела моя птица.
Седой солдат тоже мигом поднялся, обулся и оделся. Закинул мешок себе на плечи, скатку надел, лопатку прицепил. Поправил противогаз и полез с треском и хрустом из кустов туда, где уже становилась на гладком жёлтом песке шеренга его товарищей и расхаживал перед нею, поглядывая на часы, совсем молодой командир.
— Ты не горюй, сынок, — сказал мне солдат на прощание и, будто вспомнив что-то, спросил уже на ходу:
— Как зовут-то?
— Табаков, Антон.
— Табаков… Да, вроде бы и знакомая фамилия… Даже очень. Может, и встречал я с такой фамилией человека, но врать не буду, точно не помню. А ты — верь! А? Будешь верить, что он живой? — И солдат ласково улыбнулся.
А потом побежал и пропал в кустах. Мелькнул ещё раз-два и встал в строй, в ряд таких же, как он.
— Равняйсь! Смирно! — звонко и громко закричал командир, сам вытягиваясь в струнку. — Рота, слушай мою команду! Для преодоления водного рубежа, повзводно, отделениями, цепью, вперёд бегом арш!
— Ура! У-ррр-а! — закричали солдаты, и бросились снова в воду, и побежали, поплыли через речку Чужу, обратно, на ту сторону, и дальше: берегом, к дальнему лесу, тде их скоро не стало видно.
Мой солдат, он почему-то даже не оглянулся ни разу, а может, и оглядывался, да я его уже потерял из виду и смотрел совсем на другого… Жалко.
Стало вдруг пусто, тихо и грустно. Снова вспомнились мне мама и бабушка. И подумал я: «Хорошо бы этот солдат и был бы мой отец! Мы бы с ним домой поехали!»
31
Неожиданно я услышал, что сбоку, в большом кусте, кто-то есть и дышит.
«Ага, — подумал я, — спрятался и считает, что если я его не вижу, так, значит, и не могу обнаружить…»
— Эй, кто тут пыхтит? Выходи! — крикнул я. — Выходи, а то стрелять буду! — крикнул я ещё раз.
Из куста вылез Шурик и, с тревогой поглядывая по сторонам, зачастил, едва переводя дух:
— Я к тебе бежал, думал, не успею! Они тебе «тёмную» хотят… Сюда идут! А я обратно побегу, а то узнают…
И он исчез так же внезапно, как и появился. Я тоже хотел было прямо за ним отправиться в лагерь, где, конечно же, им труднее будет меня отлупить — там народу полно, а тут нет никого…
Но я опоздал, пока раздумывал.
Из одного куста высунулось лицо Сютькина, из другого выглянул Витька-горнист, и ещё двое подскочили сзади. Четверо их было на меня на одного, и они бы мигом, они бы легко со мной сладили.
— Справились, да? — заорал я им. — Эх вы, подхалимские хари, обрадовались, да? Нате, бейте, а мне плевать.
А они мне, да шёпотом почему-то:
— Тихо ты! Не вопи. И не брыкайся лучше. Нам, если ты хочешь знать, пендаля тебе разрешено врезать. Только мы сейчас и не будем тебя — мама Карла тут где-то ходит. А мы уж тебя потом. Мы тебя лучше после отбоя…
И они вчетвером повели меня, поволокли, дёргая, подталкивая и пихая…
Мы шли вверх на холм, где за деревьями, за забором был наш лагерь, и там кто-то неумело, пискливо и хрипло, тужился вместо Витьки сыграть подъём или на полдник — строиться.
— Я побегу, ребята! — спохватился Витька и, бросив меня, кинулся бегом в гору, а я тогда стал вырываться от остальных. Вывернулся у них из рук и тоже побежал.
— Куда? Куда? — вопили они и гнались за мной, окружая.
— Но я бежал прямо в лагерь. Я промчался по всему лагерю, чуть не сшиб на пути ту самую, с бантиком, из малышового отряда… И с разгона вдруг как врежусь головой прямо в живот мамы Карлы, которая разинула рот и стала глотать воздух. Одной рукой она ловила свои очки, а другой поймала меня за шею и тогда, с мукою в голосе, спросила:
— Где ты был, Табаков, и почему не обедал? Голодовку решил объявить? Не имеешь права! Из-за тебя весь лагерь волнуется. Ступай в столовую!
«Волнуются, как бы не так! — думал я. — А «тёмную» мне устроить хотят — тоже от волнения?»
И ещё я думал: «Ага, голодовку? Это хорошо бы! Как же я сам-то не догадался? Натаскал бы сухарей сначала, спрятал бы, а потом как дал бы им голодовку на целую неделю!»
Но у меня уже созрел другой план…