Я вовсе не шучу, когда утверждаю, что из всей философии я выбрал предмет, более всего способный возбудить любопытство. По-видимому, самое для нас интересное — это узнать, как устроен тот мир, в котором мы обитаем, и существуют ли другие подобные миры, населенные так же, как наш. Но в конце концов пусть обо всем этом беспокоится, кто хочет. Тот, кто любит предаваться праздным мыслям, пусть и растрачивает их на такого рода вопросы; однако ничто на свете не в состоянии сделать эту затрату ненужной.
Я вывел в этих «Рассуждениях» женщину, которую я поучаю и которая никогда в жизни не слыхала подобных речей. Я решил, что прием этот принесет моему сочинению большее признание и воодушевит женщин примером одной из них, которая, никогда не выходя из роли человека, лишенного даже поверхностных знаний, в то же время не упускает случая послушать, что ей говорят, и уложить в своей голове в полном порядке круговороты миров. В самом деле, чем прочие женщины хуже этой вымышленной маркизы, хорошо понимающей: волей-неволей она должна постичь то, что ей говорят.
Правда, для этого ей приходится прилагать некоторые старания. Но какие же именно? Ей не надо проникать с помощью размышления в предмет, сам по себе туманный или туманно трактуемый. Ей надо лишь читать таким образом, чтобы точно представлять себе то, что она читает. Во имя всей этой философской системы я требую от дам такого же старания, какое надо приложить к «Принцессе Клевской»,[72] если хотят хорошенько следить за интригой и понять всю ее прелесть. Правда, идеи предлагаемой книги менее знакомы большинству женщин, чем идеи «Принцессы Клевской», но они не более темны; и я уверен, что по крайней мере при вторичном чтении от дам ничто из этих идей не ускользнет.
Поскольку я не собираюсь построить систему, подобную воздушному замку, не имеющему никакого солидного основания, я буду употреблять доводы истинной физики, применяя столько из них, сколько будет необходимо. Но счастливым образом в нашем предмете идеи физики занятны сами по себе, и, удовлетворяя разум, они одновременно доставляют воображению зрелище, дарящее ему столь великое удовольствие, как если бы спектакль этот был создан исключительно для него.
Обнаружив в своем предмете некоторые разделы, носящие несколько иной характер, я придал этим разделам несвойственное им оформление. Так поступил Вергилий в своих «Георгиках»,[73] где он спасает главную часть своего очень сухого сюжета с помощью частых и как правило, очень милых отступлений. То же самое сделал Овидий в своем «Искусстве любви»,[74] хотя главный сюжет этой поэмы бесконечно приятнее всего того, что он мог добавить. Очевидно, считал он, скучно все время твердить об одном и том же, пусть даже это будут галантные наставления. Что касается меня, то, хотя у меня гораздо большая, чем у него, потребность прибегать к отступлениям, я все же пользовался ими с великой осмотрительностью. Я оправдываю их естественной свободой беседы; помещаю я их лишь там, где, как я полагаю, их очень легко обнаружить; самую большую их часть я дал в начале собеседования, ибо там разум слушателя еще недостаточно привык к предлагаемым ему основным идеям. Наконец, я допустил их даже в своем главном изложении или в достаточной близости от него.
Я вовсе не хотел придумывать относительно обитателей миров того, что оказалось бы немыслимой химерой. Я пытался рассказать обо всем, что можно мыслить разумно, и сами фантазии, добавленные здесь мной, имеют под собой некое реальное основание. Истинное и ложное смешано здесь воедино, но это всегда легко различить. Я не берусь обосновать столь причудливую смесь: именно в этом заключен основной смысл моего труда, и именно здесь я не могу назвать причины.
Мне остается в этом предисловии обратиться к одному определенному роду людей, но, возможно, это именно те, на кого труднее всего угодить. И не потому, что нельзя привести им достаточно веских доводов, но потому, что их привилегия — не считаться ни с какими вескими доводами, если им это не угодно. Люди эти педантичны и могут усмотреть опасность для религии предположении, будто существуют обитатели других миров. Я с предельной деликатностью уважаю все, что относится к религии, и почитаю саму религию, а потому всячески избегаю задевать ее в этом труде, даже если мои убеждения с нею расходятся. Но, быть может, вас удивит следующее: религия совсем не имеет отношения к той системе, согласно которой я наполнил обитателями бескрайное множество миров. Нужно только распознать одну небольшую ошибку воображения: когда вам говорят, что Луна обитаема, вы тотчас же воображаете себе людей, сделанных по нашему образцу; и вот, если вы хоть чуточку теолог, вас начинают одолевать сомнения. Потомство Адама не сумело ни распространиться вплоть до Луны, ни выслать в лунные пределы колонию. Люди, обитающие на Луне, это не потомки Адама. Однако с точки зрения теологии крайне неудобно, чтобы существовали люди, не являющиеся его прямыми потомками.
Нет нужды долее говорить об этом: все вообразимые трудности сводятся к изложенным выше, а определения, которые следовало бы дать в более развернутом виде, заслуживают слишком большого уважения, чтобы их помещать в книгу, настолько несерьезную, как эта. Возражение относится целиком и полностью к людям, обитающим на Луне. Но делают его те, кому угодно помещать на Луну людей. Я же не признаю ничего подобного: я допускаю на Луне обитателей, вовсе не являющихся людьми. Но кто же они тогда? Да я их вовсе не видел и говорю совсем не в силу моего с ними знакомства. И не надо подозревать меня в том, будто я делаю уступку, когда говорю, что на Луне нет людей, и с помощью этой уступки стремлюсь опровергнуть ваше возражение. Вы поймете немыслимость их пребывания там с точки зрения моей идеи бесконечного разнообразия, вложенного природой в свои творения. Эта идея господствует в моей книге, и ее не может оспорить ни один философ. Итак, я думаю, что услышу подобное возражение только от тех, кто станет оценивать эти «Рассуждения», их не читая. Но может ли это служить основанием для спокойствия? Совсем напротив: есть весьма законное основание опасаться, что такое возражение я услышу со всех сторон.
Господину Л***[75]
Вы желаете, чтобы я дал вам точный отчет в том, как я провел время в деревне, у мадам де Г***.[76] Но знаете ли вы, что этот отчет превратится в книгу? И, что самое худшее, в книгу философскую? Вы ожидаете праздников, увеселений, охоты, а получите планеты, миры и круговороты: ведь мы занимались там только этим. По счастью, вы философ и не посмеетесь над этим, как мог бы сделать кто-то другой. Быть может, вы будете рады, что я привлек маркизу к участию в философских беседах. Мы не могли сделать лучшего приобретения, ибо я считаю, что юность и красота — это прекраснейшая награда. Не считаете ли вы, что, если бы сама Мудрость пожелала с успехом представиться людям, ей было бы неплохо явиться в обличье, напоминающем облик маркизы? Особенно если бы она была столь же приятна в своей беседе, я уверен, весь свет устремился бы вослед Мудрости.
Не ждите, однако, никаких чудес от моей передачи бесед с этой дамой: ведь надо обладать ее умом для того, чтобы повторить все сказанное ею, не нарушая самого духа ее речей. Вы заметите лишь ту живость восприятия, которая вам в ней знакома. Лично я считаю ее ученой, и исключительно по причине той легкости, с какой она могла бы ею стать. В самом деле, чего ей для этого недостает? Внимательно читать книги. Это нетрудно, и так делали всю свою жизнь очень многие люди, которым, если бы я осмелился на это, я отказал бы в звании ученых.
Наконец, месье, я хочу оказать вам услугу. Я отлично знаю, что, перед тем как войти в подробности моих собеседований с маркизой, я вправе описать вам замок, в котором она проводила осень: ведь часто описывали замки и по менее важным поводам. Но тут я вас пощажу. Достаточно вам знать, что, когда я прибыл к маркизе, я не нашел у нее никого, и это мне было очень приятно. В первые два дня не случилось ничего примечательного: они прошли в стремлении исчерпать парижские новости — ведь я приехал оттуда; но затем последовали беседы, которыми я хочу с вами поделиться. И располагаю их для вас по вечерам, поскольку эти беседы действительно бывали у нас только в вечернее время.