Не успели полки стать в лагерь, как приехал из местечка наш генерал-майор Вильбоа, которого ставка поставлена была у нас на правом фланге. Он не успел подъехать к лагерю, как искривленный Ростовского полку фронт тотчас ему в глаза кинулся. Будучи чрезвычайно горячего и вспыльчивого нрава, рассердился он тогда чрезмерным образом, и поскакал прямо к сему фрунту. Но досада его еще более увеличилась, когда он, думая найтить там наш, увидел вдруг Ростовский, его любимый полк, который он, будучи до сего в нем полковником, особливым образом защищал и любил. Он поднял тогда превеликий шум и крик и метал вокруг себя огнем и пламенем. — "Кто это? кто? кто это сделал? кто так сделал? кто становил лагерь? для чего худо? для чего криво? для чего не в том месте? кричал и вопил он: — подай его сюда"!
Квартермистр ростовский, ведая его вспыльчивость, не смел ему уже тогда показать глаз своих; но по несчастию вышло несколько офицеров, кои не меньше прочих были недовольны местом и нажаловались ему, обвиняя прямо меня одного.
Я находился тогда в полку своем и ничего того не знал, не ведал; но скоро увидел я бегающих по всему лагерю и меня к генералу спрашивающих. — "Ну! говорил я тогда сам себе: доходит до меня дело! как-то я отделаюсь, и что-то мне будет: генерал человек бешеный, чтоб не сделал он чего со мною!" Как я думал, так и сделалось. Генерал не успел меня увидеть, как в превеликой запальчивости оборвался на меня и смешал с грязью. Я начал было приносить ему оправдания, но статочное ли дело, чтоб их ему выслушивать! Не оправдания слушать, но наказать меня у него на уме было. "Оборви его! кричал только он, оборви адъютант, вот ужо я его проучу!" Адъютант тотчас сошел с лошади и стал снимать шпагу. Что мне тогда было делать? Я видел, что плетью обуха не перебьешь, стоял онемевши и давал ему беспрекословно снимать оную. После чего поехал генерал, не слушая ничего более, прочь, а я принужден был иттить в свою палатку.
Слух о моем несчастии пронесся тотчас по всему лагерю, и всем было это непонятно, за что бы такое меня арестовали. И как весь полк меня любил и был мною доволен, то не было никого, кто бы обо мне не жалел и меня о причине того не спрашивал. Палатка моя наполнилась тотчас офицерами, пришедшими навещать несчастного, и я, горюя и смеючись, говорил тогда им: "Вот это за вас я за всех, господа, стражду! Вас я пожалел и на пашню не поставил; но оттого сам теперь терплю беду". Они очень довольны были моим усердием, и потому стали еще более обо мне сожалеть, говоря, что я невинно стражду. Наконец, услышав о том, зашел ко мне сам полковник наш и спрашивал меня обо всем происхождении. Я рассказал ему все подробно, и, наконец, смеючись говорил: "Воля ваша, господин полковник! Вы должны меня теперь защитить — я не для себя, а для всего вашего полку это делал, а мне все бы равно, на пашне ли или на лугу стоять!" — "Конечно, я и непремину стараться, отвечал он: — и много тобою в сем случае доволен. Однако, возьмите на часок терпение. Надобно дать время простынуть гневу генеральскому, а то я надеюсь на себя, что все дело будет заглажено".
И в самом деле, не успело часов двух пройтить, как прибежал за мной ординарец, чтоб я шел немедленно к генералу в ставку. Я нашел там своего полковника, и генерал был уже как овечка смирен и спрашивал меня обо всем происхождении. "Ваше превосходительство, говорил я ему тогда смело, не изволили меня давича выслушать, я совсем в этом деле не виноват; квартермистр ростовский остался в Ковнах, и я не знаю зачем там промедлил, даже до того времени, как полки пришли уже в город. Я, будучи здесь, дожидался его более двух часов, чтоб он занял свой лагерь, но не мог никаким образом дождаться. Наконец обозы уже пришли и требовали от меня места. Я не знал, что тогда делать, и думая, что хуже будет, ежели ваше превосходительство застанете обозы в беспорядке и в замешательстве толпящиеся, другого не нашел, как занимать место под свой полк подле гренадерского". — "О! так это так-то было? прервал мою речь генерал: — да что же тот молодец там делал и зачем в Ковнах праздновал?" — "Всего того не знаю, ваше превосходительство, отвечал я: — только здесь ни его, ни одного из его фурьеров не было, и я, увидав уже и их обозы пришедшие, принужден был и для их полку после сам разбивать лагерь". — "Да что ж он криво разбит?" спросил генерал. — "Тому уже не я виноват, отвечал я: — мне не учиться разбивать лагери, и я разбил его хорошо, но они сами нарочно и умышленно все перекривили и тычки мои перетыкали, чтоб привесть только тем в гнев меня у вашего превосходительства". — "Вот смотри, какие бездельники! закричал тогда генерал:- Поэтому не ты, мой друг, виноват, а всему причиною Похвиснев; но я ужо проучу сего молодца! Адъютант! вручи шпагу господину подпоручику, а вместо того поди арестуй Похвиснева и вели его посадить на палочной". Потом, обратясь ко мне, говорил: "Прости ты меня, мой друг! Мне не так все было сказано, и я всего того не ведал". Бог тебя простит, думал я тогда сам в себе, а между тем, давай Бог от него скорей ноги.
Сим образом кончилось сие несчастное приключение, которое одно только сего рода во всю мою службу и было. Все офицеры рады были моему освобождению и хвалили меня, что я хорошо отделался. Совсем тем боялся я, чтоб генерал не проведал истинной причины; но, по счастию, скоро после того выбыли мы из-под его команды и определены были в другую дивизию, да и настоящий наш квартермистр, господин Штейн, от болезни своей свободился и вступил опять в свою должность. Итак, возвратился я в роту и не ездил более занимать лагерей.
Другое приключение было смешного рода и состояло в том, что я не нарочно и не знаючи напился пьян и впервые еще от роду. Произошло сие следующим образом. Еще задолго прежде пришествия в Ковны, наслышались мы довольно, что в Ковнах продаются славные польские меды, называемые липецы. Любопытство узнать, что это за напиток, было в нас превеликое, и для того не успели мы приттить в Ковны и расположиться лагерями, как спешил всякий отпроситься в сей город для исправления себя покупкою нужных вещей. В числе сих был и я не из последних. Пришед в город, первое мое попечение было сыскать, где продают липец. Мне указали трактир или винный погреб, куда пришед, спросил я тотчас оного. Спросили меня сколько прикажу я? "Штоф!" сказал я, ибо думал, что он такой же слабый, как и прочие польские меды, которые иногда в жажду пить можно и до которых мы, идучи Польшею, сделались уже охотники. Хозяин удивился, видя меня одного, а спрашивающего целый штоф меда! Однако, не сказав ничего, пошел и принес мне оный; а я не меньше удивился, что он со штофом поставил мне на стол маленькую рюмку, а не стакан. "Что это такое! думал я сам в себе: — кто это видал, чтоб мед рюмками, и такими маленькими пить?" Однако рассудил опять, что может быть тут и обыкновение такое, и видя хозяина одетого порядочно в немецкое платье, для благопристойности посовестился спросить, что тому была за причина, и постыдился попросить стакана. Итак, налил я тотчас рюмку и выпил. Мед показался мне самым нектаром: чист, вкусен, сладок, приятен, а и к тому ж показался мне и совсем не крепок, а слаб. Почему и дивился я еще тому и говорил сам себе: "Вот, говорили, что липец очень крепок, а вместо того, его без нужды пить можно". Итак, погодя немного, выпил я его еще рюмку, а спустя еще несколько времени, еще одну. Но как в сей раз показался он мне несколько крепче, то не стал я его более тогда пить, а думал пойтить наперед кой-что искупить и поискать кого-нибудь из знакомых, и зайтить сюда после и остальное выпить. Расположивишсь сим образом, говорю я хозяину: не сделает ли он мне дружбы и не поставит ли этот мед в шкаф, и не побережет ли несколько часов, покуда я приду с приятелями и не разопью остальное. — "Боже мои! сказал хозяин, для чего не поберечь! извольте, сударь, мед ваш будет цел, а только извольте за него заплатить". — "Конечно, мой друг, сказал я: — это разумеется само собою; сколько ж тебе за него надобно?" — "Червонец, только!" сказал с хладнокровием хозяин! Слово сие меня поразило. "Вот-те на! думал я сам себе, хорош медок!" Признаюсь, что мне уже и очень жаль было, что я не спросил наперед, чего он стоит; но как отдавать назад казалось мне уже совестно и дурно, то хотя с превеликим нехотением и досадою на самого себя, но полез я в кошелек, заплатил сколько он требовал и пошел со двора, браня сам себя за неосторожность, а мед за его дороговизну; но комедия сим еще не кончилась. Не успел я с полчаса по городу походить, как встретился со мною нашего полку адъютант, и обрадовавшись меня увидев, говорил мне, что он меня давно ищет, и чтоб я шел как можно скорее в лагерь к полковнику, для некоторой нужды. Я было стал звать его с собою в трактир, но он отговорился недосугом, и советовал мне опять, чтоб и я не медлил ни минуты. Таким образом, не имея времени заходить за моим липцем, побежал я в лагерь, который не далее был от местечка, как за версту. Тут не успел я приттить к полковнику и исправив то дело, зачем он меня призывал, возвратиться в мою палатку, как вдруг отнялись у меня обе мои руки и ноги. Страшно мне сие и удивительно показалось. Я не понимал, что это значило и испужавшись только и говорил: — "Господи помилуй! что это такое! что это с моими руками и ногами сделалось: боли кажется никакой не чувствую, а совсем ими почти не владею". Словом, я сделался таким калекою, что принужден был лечь на землю и валялся как расслабленный, не понимая, чтоб тому было причиною, ибо как я был, впрочем, во всем уме и памяти, то мне и в мысли не входило, чтоб действие сие произвел мой медок, сладенький и дешевый. Зашедшие ко дине офицеры растолковали мне наконец сию тайну. Они спросили меня, не пил ли я липцу, и как я им сказал, что три рюмочки выпил, то захохотали они и сказали: — "Ну, братец! так это он действует, и с тобою еще не то будет". Предвещание их и сбылось. В самом деле, не успело пройтить с полчаса после того времени, как сладенький мой и прекрасный медок так меня рознял, что я сделался мертвецки пьян, и без ума почти и без памяти валялся, как обрубок по траве, перед палаткою, и только и дела, что смеялся и хохотал во все горло, ибо мне каждая вещица казалась смешною. И тогда-то в первый раз узнал я, каков бываю я пьяный, но благодарить Бога, что по сие время случилось сие со мною только два раза в жизни. В таковом состоянии препроводил я весь остаток дня, не знав, где найтить себе места; но наутрие, проспавшись, проклинал я этот окаянный мед и с его хозяином, и не только не пошел допивать его в город, но не хотел об нем и слышать, и оставил спокойно стоять его в шкапу у хозяина.