Петер Славик и теперь, после критического разбора дедовского «завещания», которым убедительно доказал, что понимает позицию своего отца Владимира Славика, считает себя, несмотря ни на что, звеном цепи: Адам Славик — Владимир Славик — Петер Славик, цепи, которую выковал Мартин Славик. Да, он понимает позицию отца, но при этом полностью разделяет точку зрения деда.
Туда-растуда твою птичку! Возможно, я должен был убить Гелену, чтобы по крайней мере задним числом осмыслить несправедливое наказание Адама Славика и Владимира Славика. Ничего не поделаешь, это у нас на роду написано. Мое преступление доказывает, что их наказание было справедливо. Несколько нарушена лишь временная последовательность.
Круг замыкается.
Неужто мне так и не удастся из него выскочить? Неужто я и правда кончу, как блондинчик?
В тот день он работал во вторую смену. В восемь вечера гул в цеху затих; конвейер остановился. Он вытер грязные руки о халат и пошел к раздевалке. Проходя мимо Цибулёвой Гиты, непроизвольно шлепнул ее по большому округлому заду; та, размахнувшись, тыльной стороной руки ударила его прямо меж ног — какой-то сладкой болью отозвалось все тело, и он блаженно застонал. Гита разразилась грудным, наглым смехом, который иглами вонзался ему в пах. Он пошел к двери, но слова мастера, низкого, коренастого мужичка в белом халате, остановили общее движение к выходу: Подождите минуту, будет короткое совещание, крикнул он, и голос его в затихшем цеху прозвучал неожиданно громко и отчетливо.
Иди ты знаешь куда… — пробурчал Славик почти про себя, но стоявший рядом, услыхав его, сказал: Снова трубить.
Люди полукругом столпились возле мастера, который говорил: Вы же знаете, как обстоят дела с планом. Работаем на экспорт, круг все время барахлит, то и дело у нас простои, вам все известно, так что…
Опять трубить, да? — раздался мужской голос, и все головы повернулись в том направлении. В наступившей тишине кто-то громко высморкался. Мастер смотрел на людей с опаской, словно бы ждал взрыва недовольства, но поскольку никто не поддержал возражавшего, заговорил с бóльшей уверенностью: Придется вкалывать и ночью. До самого утра. Ничего не попишешь. На носу конец месяца, а план срывается…
Он замолчал, словно освободил пространство для ожидаемого шума, который не замедлил подняться.
Ну, говорил же я.
Не положено. Что мы, лошади? Не положено.
Вот и скажи ему.
Скажи, скажи! Сам и скажи. Я и так говорю.
Вся ночь к чертовой матери…
Это уж точно, нынче с бабой не полежишь…
Ну и слава богу!
Премия не помешает.
А, все одно.
Я сразу смекнул, что к чему.
Мастер правильно рассчитал, что гроза миновала, и снова приступил к делу: Знаете небось, как дела обстоят. Премию все хотим, так ведь? Ну, ступайте, поешьте, сейчас внеочередной перерыв. Я б еще вчера сказал вам, да сам толком ничего не знал. Можно и завтра в ночь отработать, но раз уж мы здесь… Или отложим до завтра?
Зачем?
И правда, уж лучше сразу отделаться.
Уж раз мы здесь…
По крайней мере не надо будет завтра приходить…
Ну ладно, заключил прения мастер. Буфет будет открыт. В два получите горячий чай. Ну, ступайте, круг пущу точно через двадцать минут. Хватит волыниться.
Главное, что мы посовещались, заметил Славик, направляясь к уборной.
Ты только все ворчишь, а толку от этого… ни хрена.
Когда тут работал твой батя…
Заткнись лучше…
Мужик был не чета тебе!
Он начальнику и то говорил, что думал.
Не то что мастеру.
Ему сам черт был не брат.
Обидно, что в учителя подался.
Он бы им объяснил, какого черта эти простои.
Кто виноват в них.
Материала не хватает.
Организация ни к черту.
А мы тут труби сверхурочные.
По ночам.
Чего не напишешь об этом?
Боится, что не получит рекомендацию.
В институт.
Хитер парень.
Имеет право.
Чего ему в петлю лезть.
Из-за нас-то.
Скоро отсюда смотается.
В гробу он нас видел.
Славик закрыл дверь. Это старая песенка, он знал ее наизусть. Вечно ему отцом кололи глаза. Словно ждали, что он пойдет по его стопам. Отец и вправду писал в заводской газете, а мать пеняла ему за это: Еще голову не успел поднять, а уж опять за свое… тебе-то какое дело… во все надо нос совать, да?.. Опять хочешь сесть в лужу?.. Мало тебе?.. Вот характер… накличешь на нас беду…
Славик сидел на стульчаке, покуривал и усмехался. Напиши, напиши… Держи карман… В один институт его не приняли, что ж, теперь еще и другим рисковать! Если не дадут рекомендации, ему крышка! Напиши, напиши… А сами-то чего? Неграмотные, что ли? Я-то напишу, но прежде мне надо повыше взобраться. В институт. То-то и оно.
Он заметил надпись на двери: Погляди налево. Непроизвольно повернул голову и слева прочитал: Погляди направо — а там: Оглянись назад. Когда спускал воду, прочитал на задней стене: Чего оглядываешься, балда!
Славик вошел в раздевалку. Большинство рабочих пили молоко из пивных бутылок, курили, ворчали.
Что до меня, я доволен.
Каждый свыкается.
Вкалывать везде надо.
Ясное дело.
Считаю, жаловаться ни к чему.
Бывало и хуже.
Мастер — мужик что надо.
Понимает людей.
Зато начальничек чего стоит.
Сукин сын.
И носу в цех не кажет.
Работенке его не завидую.
Ни его жалованью.
Я тоже.
Ну и не ворчи тогда.
Ты бы с ним поменялся?
А что?
Поменялся бы?
Ни за какие коврижки.
Тогда молчи в тряпочку.
Во всяком случае мог бы прийти.
Попроси у него фото.
Раз он тебе так нравится.
И ему достается.
Не бойсь.
Я ему не завидую.
Тогда айда перекинемся в семерку.
Какой это болван написал в сортире?
А чего там?
Ступай погляди!
Славик был уже за дверью, когда услыхал: Наверняка он. Все его штучки. А кто-то спросил: А что там в сортире?
Ступай погляди!
Когда в два часа ночи остановился круг, по всему цеху прокатился какой-то нервный, беспокойный гул. Люди высыпали на освещенный забетонированный двор, поток увлек и Славика. Кто-то сказал — погиб блондинчик. Один Славик знал, хотя другие тоже догадывались, как обстояло дело с увечьем блондинчика, из-за чего его сняли с конвейера и перевели на склад. Теперь он грузил в машину коробки с ботинками и отвозил на станцию, где их перегружали в вагоны. Только ему, Славику, признался блондинчик, что отсек себе указательный палец нарочно. Светясь радостью, что отделался от круга, он сидел в кузове на груде коробок, покуривал и весело покрикивал, а машина меж тем мчалась в ближний городок на железнодорожную станцию. В руке он держал веревку, привязанную другим концом к запястью шофера, — в случае опасности можно было потянуть за веревку. Называлось это «телефон». Но неожиданно «телефон» отказал. Мертвенно бледный шофер истерически выкрикивал: Ничего… вот так, здесь… вот к руке… здесь веревка была привязана, и ничего я не почувствовал. Должно, застряла между бортом и коробкой и перетерлась… Коробки, должно, стали валиться сверху, он, должно, дергал, а я ничего не почувствовал, пока вся груда не рухнула вместе с ним… Я только тогда заметил, когда все уже на земле было. Мозг на дороге… я не виноват, хороший был хлопец, никто тут не виноват, никто не виноват, никто… повторял он свой некролог, остолбенело качая головой.
Люди группками расходились — кто в буфет, кто в раздевалку; двор опустел. Дул холодный ветер и бешеной круговертью вздымал с земли раскиданные листы бумаги. На небе вспыхивали звезды.
Ему не хотелось есть, не хотелось ни пива, ни горячего чаю. Он пошел на зады, туда, где во тьме вырисовывались очертания низких прямоугольных складов, сел на перевернутый ящик и закурил. Его трясло от холода.
Ну как, прохлаждаешься? — вывел его из оцепенения женский голос.
Это была она, красильщица подметок, Цибулёва Гита.