Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он закрыл лицо ладонями. Ведь она просто шутила, она опять только играла, как и все годы их супружества, играла, как играла всю свою жизнь, да, вся ее жизнь была всего лишь игрой, она вечно балансировала на натянутом канате, высоко под куполом цирка, пренебрегая защитной сеткой, она играла, и в этот раз я позволил обмануть себя ее игрой…

— Пан режиссер, не сердитесь, но придется продолжать, — сказала девица Лапшанская, тихо и вкрадчиво, с тревогой глядя в его измученное лицо.

Славик понял, что она следит за ним уже добрую минуту, и, как обычно, если кто-то сторонний застигал его вот в таком унизительном состоянии безволия, превозмог себя. Снова собрался с силами.

— Да, продолжим, — сказал он вяло, но, увидев ее тупо настороженное выражение, это оскорбительно жалостливое выражение, непроизвольно передернулся и тем самым словно бы сбросил с плеч невероятно тяжкое бремя. Подрагивающие мускулы снова налились силой, нахмуренное лицо разгладилось, и он произнес своим естественным, твердым голосом: — Работаем до упора! С полной отдачей — каждый, понятно?! Никакой болтологии! Осветить сцену! Я сбегаю в буфет, выпью кофе. К моему приходу все должно быть готово!

Его уверенные, лаконичные приказания, последовавшие за глубокой депрессией, по-видимому, так изумили Лапшанскую, что она лишь молча повернулась и послушно отправилась в студию.

Славик медленно прихлебывал горячий кофе. В памяти вдруг всплыл послеобеденный телефонный разговор с главным редактором Ячко. В основном он прошел так, как Славик и предполагал — сострадание, замешательство, увертки — одним словом, сплошная комедия. В конце концов, это было понятно: тогда, когда ему предложили сотрудничать в кино, кто мог думать, что ситуация столь «досадно» изменится. Нет, он ни в чем не упрекает их, Ячко вел себя вполне порядочно, но он же не повинен в том, что тем временем убили его жену…

…мы, ей-богу, рассчитывали на тебя, это было почти решенное дело…

Почему ты говоришь об этом в прошедшем времени?

Что, что?

Почему рассчитывали на меня? Еще вчера я был перспективным и талантливым, а сегодня уже черта с два? Что изменилось? Надеюсь, ты не полагаешь, что за ночь я забыл все, что знал? Вчера вы были уверены, что я своим творчеством могу способствовать повышению художественного уровня словацкого кинематографа, или как это там написано, а сегодня вы уже в этом разуверились? Почему? Потому что тем временем убили мою жену?

Не дури. Ты все же должен понять, что теперь, после этой трагедии… пока выяснится…

Конечно, он прекрасно понимал, что поведение его наивно; но он воспринимал это так, прежде всего, из какого-то врожденного упрямства, из чувства горечи и обиды. С ним обошлись явно несправедливо: как могут списать человека только по той причине, что у него убили жену? Да, речь по существу шла именно об этом. Они же не знали, как было дело в действительности, они уже наперед списали его, нимало не интересуясь результатами расследования, у них не было никаких оснований подозревать его, и однако он перестал для них существовать. Нет, он не укорял их за это, вовсе нет, у него не было на то права, и все-таки они могли хоть немного повременить, не так ли? Пока все выяснится. Горько, невесело он усмехнулся.

Что-то вывело его из задумчивости. Шум в буфете стал тише, почти умолк. Члены группы Славика, высыпавшие во время его разговора с Бутором в буфет, — осветители, звуковики, операторы — при его появлении моментально испарились. Все в порядке, они вернулись на свои рабочие места, и все-таки тишина эта была неестественной. Он окинул взглядом двух женщин, сидевших за соседним столиком.

Женщины беззаботно, громко разговаривали, но встретившись с его взглядом, разом замолчали и уставились на него с такой недоброжелательностью, что ему пришлось в ту же секунду стыдливо отвернуться; он залился краской, словно бы схлопотал пощечину. Их молчаливая неприязнь обескуражила Славика; чем он вызвал ее? Нервозно осмотрелся вокруг. Ему показалось, что и остальные в зале не очень-то рады его присутствию; будто уже один его вид им крайне неприятен.

Подвергли меня остракизму, осознал он с гнетущей прозорливостью. Все от меня отвернулись, да и в группе моей сегодня царит такое же настроение. А при этом определенно никто и не думает, что Гелену убил я. И все-таки меня уже сбросили со счетов. Гнушаются мной, будто я заражен какой-то гнусной болезнью. Да, жертва и убийца для них одинаково прокляты.

Он резко отодвинул чашку с недопитым кофе и быстро пошел к выходу. Разговоры и шум в буфете тотчас возобновились.

Начинаю платить дань, подумал он, входя в студию.

11

Славик, съежившись, обхватив руками согнутые колени, сидел в кресле (сиденье и спинка были светло-коричневой свиной кожи, натянутой на деревянный остов) и отсутствующим взглядом блуждал по Гелениной комнате. Она была забита книгами, журналами, газетами, копиркой, карандашами, ручками, полными окурков пепельницами, пустыми коробками из-под сигарет, пластинками, магнитофонными кассетами… валялось это повсюду — на полках из светлого неполированного дерева, укрепленных на тонких металлических стояках и забиравших одну стену сплошь, от пола до потолка, на шахматном столике, на диване коричневой искусственной кожи, прикрытом мохнатой овечьей шкурой, на ковре, усеянном множеством прожженных дырок, на письменном столе; в пишущую машинку еще был вложен лист с незаконченным интервью. Гелена больше всего любила писать о художниках. Это были отнюдь не глубокомысленные разборы их творчества, а скорей пропагандистские рекламные репортажи. Вероятно, это оправдывало себя — многие не скупились на благодарность. О том свидетельствовали стены комнаты: они были увешаны произведениями ее жертв — художников начинающих, обнадеживающих, заслуженных, прославленных. И, более того, даже несколько народных украшали ее частную коллекцию. Графика, акварель, ксилография, линогравюра, рисунки пером, темпера, гобелены, масло… и среди этого — различные плакаты, афиши, фотографии (преимущественно ее), большая мишень, в которой все еще торчали две стрелы, на большом расстоянии от центра, семерка и шестерка, она явно была не в форме, в основном, садила в черное.

Славик не понимал, как она вообще может сосредоточенно работать посреди такого беспорядка, это возмущало его, свойственная ему тяга к систематичности восставала против этого хаоса, но Гелена чувствовала себя в нем, точно рыба в воде. На ее кабинет было наложено табу даже для старухи Кедровой, Гелена так ни разу и не позволила ей «убрать этот бардак». Почему, спрашивается? Ты можешь себе представить, какой бы тарарам она мне здесь устроила, разреши я ей убрать! Кто знает, возможно, все-таки и существовала какая-то система, таинственная метода, помогавшая ей ориентироваться в этом фантастическом хаосе, который всегда раздражал его, но теперь с мучительной тоской воскрешал образ той, что ушла, словно выскочила просто погулять, ненадолго прервав начатое интервью и вовсе не думая, что его уже никогда не закончит, не думая, что уходит навсегда.

Он рассеянно поднял с ковра раскрытую книгу; из нее выпал фиолетовый фломастер — Гелена пользовалась ими вместо закладок. Сколько раз по этому поводу он ругался с ней. В любой книге она подчеркивала фломастерами места, которые неведомо почему особенно впечатляли ее. Это бесило его, казалось каким-то неучтивым, наглым, просто варварским уничтожением книг. Ну пользовалась бы уж, в крайнем случае, обычным карандашом — куда ни шло, можно было бы и стереть. Необязательно же каждому знать, что тебе больше всего нравится. Она часто расправлялась фломастерами с целыми страницами, содержащими явные пошлости и всякую ахинею. Камрад, я не корчу из себя невесть что, какая есть, такая есть, и не понимаю, зачем мне надо выдрючиваться. Если мне нравится какая-нибудь хреновина, ну и ладно, наверно, я дура. Я, в отличие от тебя, искренняя, тебе тоже нравится всякая белиберда, но ты просто боишься, что другие об этом узнают. А иначе, чего бы ты так старательно стирал ластиком все, что подчеркиваешь, конечно, боишься, что тебя, чего доброго, еще на смех поднимут. А твое уважение к книгам, знаешь, что это? Обыкновенное лицемерие. Маскируешься, камрад, вот так-то. На нее нельзя было серьезно сердиться. Этой бесстыдной наглости, с какой она умела вывернуть все наизнанку и убедить его, что все ее пороки, по существу, не что иное, как добродетели, нельзя было отказать в шарме и привлекательности; это было даже забавно — но, конечно, спустя какое-то время, не так ли?

40
{"b":"120506","o":1}