Мать молча открыла зеркальный шкаф и подала ему флакон питралона. Он взял его в руки, но, открывая крышку, вдруг замер от неожиданности — узнал флакон с ободранной этикеткой, когда-то он сам окарябал ее ногтями. С отвращением подумал: так, значит, она еще и отцовский питралон сует этому бугаю! Как она могла подложить мне такую свинью? Да, это подлое, коварное предательство, вот именно, предала память отца, как только она могла мне такое устроить!
— Наверное, уже выветрился. Стоит там уже много лет, — сказал он хмуро.
— Что? — Она поглядела на флакон и тут же выхватила его у него из рук. Пошарила в шкафу и подала ему новый, свежий питралон, едва начатый.
— Этот я спрятала после смерти отца, — сказала она и осторожно, словно невесть какую ценную реликвию, поставила отцовский питралон назад в шкаф.
Ощущение невероятно сковывающего бессилия пронзило его. Словно два эти флакона с питралоном символизировали восемь лет, прошедших со смерти отца, словно здесь, внутри этого зеркального шкафа встретились прошлое и настоящее, сентиментальная верность покойному супругу и непреодолимая тоска по другому мужчине. Сентиментальным и комическим — таким это представлялось ему, — смешным и лживым.
— Хочу надеяться, что пижама у этого человека своя собственная. Или ты и отцовскую пижаму дала ему?
У матери затрясся подбородок, глаза наполнились слезами, она часто-часто заморгала. И тут он с удивлением подумал: смешное и лживое? Почему? Почему, сохраняя память об отце, она не имеет права на собственную жизнь? Он вдруг осознал, что ее доля в этой жизни до сих пор его вообще не интересовала. Она уже восемь лет была вдовой и свой удел принимала безропотно и спокойно. И это казалось ему вполне естественным, он вообще всегда думал о ней только в связи с отцом и — теперь он это ясно осознал — с самим собой. Она была для него вдовой и матерью, он ни разу не подумал о ней просто как о женщине, одинокой и страдающей, испытывающей, возможно, такие же желания, как и другие женщины ее возраста. Нет, это я смешной и лживый — я со своими эгоистическими претензиями. По какому такому праву я требую от нее, чтобы до конца дней она несла свой безутешный вдовий крест? Да, а теперь и вовсе малодушно взвалил на ее плечи тяжесть своей вины, так как все еще не способен отвечать за себя.
По какому праву я стремлюсь сделать ее соучастницей моего преступления?
— Как раз сегодня у Яны выставка. Она прислала мне приглашение на вернисаж. Я так ждала этого дня, и вот… — Она махнула рукой.
Ну, ясно, Яна Гавьярова, теперь она еще ее начнет тыкать мне в нос, этого она не может мне простить.
— Ума не приложу, как ты мог предпочесть Гелену Янке…
— Смотри, не прослезись, — перебил он ее злобно. — Размажешь краску. Я пойду туда один.
7
Значит, у Янки вернисаж и она прислала матери приглашение, подумать только, в каких высоких кругах она вращается. И какие трогательные отношения наладились между ними и продолжаются уже долгие годы, в самом деле, сколько лет прошло с тех пор, как они встретились впервые? Двенадцать, тринадцать? Невероятно, как с тех пор все изменилось.
Тогда мать работала в канцелярии директора местной обувной фабрики (хотя сама-то она называла это более солидно — секретарь директора), отец преподавал в девятилетке,[26] Яна Гавьярова как раз окончила первый курс Института изобразительных искусств, а он приехал домой на свои первые студенческие каникулы. Впереди у него была курсовая работа: киносценарий…
Петер Славик, студент первого курса Института музыкального и театрального искусства, отделение кино- и теледраматургии, приезжает домой на каникулы. В течение учебного года он бывал дома редким гостем, и родители теперь с трудом узнали его. Отрастил волосы и бороду, и вид у него абсолютно богемный.
За обедом заходит речь о его занятиях, на столе — раскрытая зачетка, Петер насыщается рублеными котлетами под томатным соусом и рассказывает матери, как обстоят дела в институте.
— Вот видишь… нормальный зачет, ерунда, его любой подпишет, в общем-то это за участие… но получить его надо, иначе не переведут на другой семестр, а тут, видишь, зачет с отметкой, а это уже экзамен… видишь, пятерка стоит.
Он указующе тычет в зачетку ножом, и с ножа на ее страницу шлепается изрядная капля томатного соуса. Мать испуганно вскрикивает и вытаскивает зачетку у него из-под руки:
— Господи, что ты натворил? — Она в расстройстве смотрит на испачканную зачетку.
— Высохнет, — машет рукой Петер.
— Но пятно все равно останется.
Отец подшучивает:
— Слижи его.
— Размажется, — возражает мать.
— Дай-ка сюда, надо легонько. — Отец берет зачетку и потихоньку, осторожно, кончиком языка слизывает каплю томатного соуса. Мать с напряжением следит за ним и непроизвольно тоже двигает кончиком языка, словно хочет помочь ему. Есть, дело сделано! На зачетке сияет размазанное красное пятно. Мать в отчаянии:
— Размазалось! Что я говорила. Уж ты расстарался!
Отец вносит предложение:
— А если эту страницу вырвать? Думаешь, заметят?
— Думаю, да, — усмехается Петер.
— Н-да, бюрократы, правда? — Отец лукаво подмигивает ему — у него отличное настроение.
— Что же теперь? — горестно спрашивает мать. — Не исключат тебя?
— Может, оно само улетучится, — успокаивает ее Петер. — Положи в буфет, завтра посмотрим.
Мать вне себя:
— В буфет?! Такую вещь я положу в буфет! В секретер положу. Где сберкнижки. — А потом в нерешительности спрашивает его: — Послушай, а какая разница между экзаменом, за который ставят отметку, и этим самым, ну… зачетом, что ли, за который тоже ставят?
— Разница? Этого даже я не знаю. А вообще — все ерунда. Главное, чтоб было подписано.
— А у тебя все… подписано?
— Экзамены — да. До октября должен написать курсовую. Рассказ в пятьдесят страниц.
— И сам должен придумать?
— Разумеется.
— А откуда-нибудь списать нельзя?
Петер лишь снисходительно улыбается.
— Ну ясно, уж конечно бы докопались. Вот видишь, как тебе приходится терзать свою голову. Да еще такую заросшую. Небось знаешь — волос долог, ум короток. Остригся бы — дело бы веселей пошло. Петруша, миленький, ну исполни мое желание, если хоть немножечко любишь меня. Хотя бы бороду, бороду эту сбрей. Ты ж на Мафусаила похож. Что люди скажут. Мне и на улице-то стыдно будет показаться.
— Да не выдумывай, пожалуйста. Когда от автобуса шел, и то встретил двух бородатых.
— Они наверняка не из нашей деревни.
_ Ну да! Один из них был мой бывший математик.
Мать презрительно машет рукой:
_ Этот-то, прости господи! От него и ждать-то нечего! Жена от рака померла… А ты? Чего молчишь, будто воды в рот набрал? — накидывается она на отца.
— Раз не боится мочить ее в соусе, пускай…
У Петера и правда кончик бороды измазан в соусе. Он смеется:
— Ладно. Допекли меня. Побреюсь, но только один раз. Чтоб к октябрю отросла новая.
— Толковый разговор, — кивает отец. — Пускай мать отвяжется. Ночью все равно она бы ее чикнула. Ты же знаешь мать. Если что втемяшит в голову…
Мать раздраженно перебивает его:
— Вот как ты меня слушаешь! Ты ж всегда был упрямым бараном. Всю жизнь мы из-за тебя горе хлебали, а теперь, когда дождались справедливости и, казалось, могли бы малость оправиться…
— Прекрати! — обрывает ее отец, но мать уже закусила удила.
— Не дождешься! Уж хотя бы ради Петера. Глянь, на что он похож. Обросший, худой, ни дать ни взять побродяжка. Того и жди, что с интернатской пищи язву желудка схлопочет. Да и вообще, кто знает, что он там выкаблучивает, один небось, без пригляда. Не беспокойся, я-то знаю, что в этих общежитиях творится. Взять хоть, к примеру, Краличкову Еву. Год назад поехала учиться, вроде бы на юриста, а уж с брюхом ходит. А старикам думай, кому на шею ее повесить. А ты со своими заслугами до конца дней так и будешь торчать в занюханной деревенской школе…