ГЛАВА ТРЕТЬЯ
I
Ручеек скользил с высоты такой прозрачно-хрустальной струйкой, что походил не на воду, а на что-то застывшее; будто сделали это мастера-стеклодувы и приставили к крутой горе — на удивление прохожих. И лишь тонкое, мелодичное журчанье убеждало путников, что это не хрусталь, а водица, что она может быть и холодной, и очень вкусной, особенно в такую жару, когда камни готовы потрескаться от зноя, когда стремительными потоками идет раскаленный воздух и все вокруг напоминает жарко натопленную баню, когда даже привычные ко всему птички упрятались в тень и только аист или цапля высоко висят в небе и подозрительно оглядывают землю. На небе — ни облачка, оно бледно-синее, словно выгоревшее на этом нестерпимом солнце, готовом иссушить не только травы, но и бредущих по дорогам людей.
А бредут их тысячи и тысячи; от Дуная передвигаются русские, от Тырнова и Габрова плетутся турки. Иногда, как жалкие изгнанники, тащатся болгары, тянутся они не по своей воле, а по прихоти пока еще повелителей-турок. Иордан Минчев тоже бредет в толпе и не знает, как от нее оторваться, чтобы поспешить навстречу русским. В тот раз, когда его задержали, обещали проверить и, если слова его правильны, отпустить. Но проверить не успели: на взмыленной лошади прискакал гонец и что-то шепотом доложил красивому офицеру с орденом Меджидие — знаком избранных. Офицер побледнел и куда-то ускакал. А двор заполнили рассерженные башибузуки и начали хлестать плетками всех задержанных. Несколько раз плетка прошлась и по спине Минчева. Башибузуки приказали выходить на улицу; они же объяснили, куда теперь погонят; старший показал плеткой на юг и для острастки ударил тех, кто оказался рядом.
Теперь, когда они отошли от постоялого двора добрый десяток верст, башибузуки почувствовали себя увереннее: там они опасались русских, особенно казаков или драгун, налетавших туда, где их не ожидали; башибузуки не любили встречаться в открытом бою с войсками и предпочитали иметь дело с беззащитным населением. Зато сюда русские не налетят: горы громадами высятся справа и слева, перепрыгнуть их не суждено никому, разве что святым или фокусникам. А святые, сам аллах, на стороне правоверных, не станет же он переносить полчища гяуров в неприступные места Балкан!
Минчев с плохо скрываемой ненавистью поглядывал на скачущих башибузуков, на их разношерстную одежду и всепородных лошадей, на их оружие — от выкованных в сельской кузнице ятаганов до украшенных золотом и драгоценными камнями сабель: видно, где-то и когда-то не повезло их настоящим владельцам… Скверно попасть в руки башибузуков! Порядочное государство не позовет для своей защиты разбойников с большой дороги, способных только на злые дела. Да и какое государство, заботящееся о своем престиже, может призвать весь этот сброд и сказать: вы — хозяева там, где появитесь; Порта не будет выплачивать вам жалованье и не станет снабжать вас оружием; она не будет и питать вас и ваших коней; зато все, что вы можете взять у болгар, — ваше: хлеб, мясо, скот, фураж, драгоценности — абсолютно все. Женщины тоже ваши, и вы вольны поступить с ними так, как заблагорассудится: хотите иметь невольниц — имейте, желаете подвергнуть бесчестью — насилуйте. И ничего, ради аллаха, не стесняйтесь: вы у себя дома и делайте все, что вам желательно. Пока все. Но что бы все это можно было делать не пока, а вечно — защищайте блистательную Порту.
Идущая впереди Минчева женщина с ребенком споткнулась и упала; ушибленный ребенок заплакал громко и обиженно. Башибузук очутился рядом. Плетка со свистом опустилась на женщину и ее ребенка. Болгарка уже давно поняла, что просить о пощаде нет смысла: этим только возмущаешь башибузуков. Она тихо поднялась и прикрыла рот мальчику, который ничего не понимал, кроме своей боли, и кричал все громче и громче,
— Заткни ему глотку! — рассвирепел башибузук. — Иначе я его вон туда! — и показал плеткой на глубокое и холодное ущелье.
— Он хочет пить, — попыталась объяснить болгарка; на турецком языке она говорила невнятно: вряд ли ее понял башибузук. А если бы и понял?
— Ребенок умирает от жажды, — пояснил Минчев, стараясь придать своему голосу полнейшую безучастность: чтобы в нем не признали болгарина, пекущегося о своих сородичах.
— Ей же будет легче идти! — сказал башибузук и захохотал на все ущелье.
Ему было лет под сорок; это был тучный турок, которого с трудом таскала на своей спине маленькая лошаденка. Но он старался держаться молодцевато и все время выпячивал грудь, демонстрируя потускневшую медаль. Глаза у него так черны, что не поймешь, как он настроен: зло или по-доброму? Вряд ли он бывает добрым… А у себя дома? Минчеву всегда казалось, что башибузуки не могут быть добрыми даже с собственными женами и детьми — на то они и башибузуки! Знают ли жены, что делают их мужья, как поступают они с болгарскими женщинами и детьми? Наверняка знают. Поверили проповедям в мечетях, считают, что все гяуры не от аллаха, а если так — поступать с ними должно, как со скотом. И поступают: давно ли турки ради издевки ездили на райах верхом?
— Ах ты, погомет![18] — закричал башибузук и опустил плетку на тощие плечи Минчева. — Райа! Фошкия![19]
— Я не райа! — возмутился Минчев. — Я такой же правоверный, как и ты! И не сметь меня трогать!
Башибузук — не офицер с орденом Меджидие, его можно и обмануть, решил Йордан. Башибузук взъярился еще пуще:
— Ешек![20] — в бешенстве выдавил он. — Кюлхане![21] Как ты смеешь называть себя правоверным, грязный гяур! — И плетка с силой опустилась на плечи, спину и голову Минчева.
Но Йордан оставался спокоен. Он набрался выдержки, чтобы поманить пальцем свирепого башибузука. Тот приподнялся на стременах и хотел еще раз отхлестать дерзкого райа, но что-то удержало его, и он, свесившись с седла, наклонился к Минчеву.
— Я послан ага Муради, — тихо произнес Йордан. — Мне поручено узнать, что думают эти скоты и нет ли среди них русских соглядатаев, — и он кивнул в сторону бредущей толпы.
— Ага Муради скоро будет здесь! — злорадно произнес башибузук и посмотрел на дорогу, словно ожидая этого господина. Но Минчев знал, что никакой ага Муради вскоре не появится, как не появится и вообще: он назвал первую пришедшую на ум фамилию. И все же на башибузука это подействовало отрезвляюще: он уже не грозился плеткой и не хватался за свой сверкающий позолотой ятаган. Зато к другим он был таким же злым и беспощадным.
«Как хорошо, что я оставил Наско в лесу! — в какой раз подумал Минчев. — Так еще можно выкрутиться и спастись, а с парнем? Погибли бы вдвоем! А для него все сложилось самым лучшим образом: Наско, слышно, добрался до Тырнова и живет у дяди Димитра, как родной и близкий человек…» Он вспомнил, каким был этот мальчонка. Грамоту постиг раньше других, стихи заучивал едва ли не с первого чтения и знал их множество. А как он рисовал! Свою любимую Перуштицу, недалекий Бачковский монастырь, суровые, но прекрасные Родопы, друзей по школе. Когда восставшим угрожала беда и требовалась срочная помощь, Минчев послал Наско с запиской в Филиппополь,[22] и парень сумел пробраться через многочисленные турецкие засады. В критическую минуту он взял ружье из рук убитого повстанца и вместе с другими сутки отбивался от наседавших турок. Сражался до конца, уйти не успел. В церкви пережил то, что можно пережить один раз за всю жизнь.
Плетка башибузука хлестала с прежним остервенелым свистом, и Йордану порой хотелось броситься на этого жестокого человека, чтобы вместе с ним скатиться в пропасть. Но победу одерживало благоразумие: а зачем? Надо их всех уронить в пропасть, а самому остаться в живых. И ему, и всем тем, кто бредет сейчас по дорогам Болгарии, — униженным, обездоленным и несчастным. Для этого надо любым путем оторваться от свирепого башибузука и его компании. А потом — навстречу своим освободителям.