— Мерзавки! — вспылила Анастази.
— Заигрывание этих бесстыдниц, — продолжал привратник, охваченный целомудренным негодованием, — глубоко возмутило меня; и, следуя своей привычке, которой я неизменно придерживаюсь во всех самых трудных обстоятельствах моей жизни, я сидел не шевелясь на своем стуле; и тогда, воспользовавшись тем, что я словно бы остолбенел, обе сирены, шагая точно под музыку, стали приближаться ко мне, дрыгая ногами и описывая в воздухе круги руками… Я по-прежнему сидел не шелохнувшись. А они подошли ко мне совсем вплотную и… обняли меня.
— Мерзавки… Вздумали обнимать человека в летах, да к тому же еще и женатого! — возмутилась Анастази. — Ах, будь я при этом… с метлою в руках… я бы им показала, как ходят под музыку и дрыгают ногами… Потаскухи несчастные!
— Когда я почувствовал, что они меня обнимают, — продолжал Альфред, — у меня кровь в жилах остановилась… Мне показалось, что я умираю… И тут одна из сирен… самая нахальная, такая высокая блондинка, склонилась ко мне на плечо, сорвала с меня шляпу и обнажила мне голову, все это она проделала, приплясывая и описывая круги руками. А ее подружка, ее сообщница, вытащила из-под окутывавшей ее листвы ножницы, собрала в толстую прядь волосы, те, что еще росли у меня на затылке, и все их обрезала, слышите, сударь, все, без остатка… и тоже при этом приплясывала; а потом она пропела, притоптывая ногой: «Это — для Кабриона… Это — для Кабриона!»
Наступила пауза, прерываемая жалобными вздохами привратника. Потом он продолжал свой рассказ:
— Наглое насилие надо мной продолжалось… я в отчаянии поднял глаза и увидел, что к застекленной двери швейцарской снаружи прижалась адская физиономия Кабриона: на голове у него была остроконечная шляпа, а козлиная его бородка чуть растрепалась… И он смеялся, смеялся… Он был до того противный! Чтобы не видеть этой отвратительной образины, я прикрыл глаза… А когда я их снова открыл, все исчезло… Я по-прежнему сидел на стуле… с обнаженной головою и совсем без волос! Вы теперь сами видите, сударь, что Кабрион этот с помощью коварства добился своей цели. Сколько он при этом выказал упорства и наглости, к каким средствам прибегал! Боже правый… И этот человек пытался выдать меня за своего друга!.. Сперва он написал тут на вывеске, будто мы оказываем дружеские и прочие услуги. Но, не довольствуясь этим… он добился того, что ныне наши имена красуются рядом — он соединил их жирной чертой — чуть ли не на всех домах столицы. И теперь в Париже не осталось ни одного человека, который может усомниться в том, что меня связывает тесная дружба с этим проходимцем; мало того, негодяй пожелал завладеть моими волосами, и он их получил… все до последнего волоска, они достались ему благодаря плутовству этих бесстыжих сирен. И теперь, сударь, сами видите, что мне остается только одно: покинуть Францию… мою прекрасную Францию… где я надеялся всегда жить и умереть.
С этими словами Альфред откинулся на спину и в отчаянии сложил руки.
— Напротив, милый мой старичок! — воскликнула г-жа Пипле. — Теперь, заполучив твои волосы, изверг оставит тебя в покое.
— Оставит меня в покое! — возопил привратник, судорожно подскочив в постели. — Да ты плохо его знаешь, он ведь ненасытен. Кто может догадаться, чего еще ему понадобится от меня?
На пороге привратницкой показалась Хохотушка; ее появление прервало поток жалоб г-на Пипле.
— Не входите, пожалуйста, мадемуазель! — крикнул г-н Пипле, сохраняя верность своей целомудренной чувствительности. — Я лежу в постели, в ночном белье.
Сказав это, привратник натянул простыню до самого подбородка. Хохотушка послушно остановилась на пороге.
— А я как раз собирался зайти к вам, соседка, — сказал Родольф, обращаясь к девушке. — Будьте добры минуту подождать меня. — Затем, повернувшись к Анастази, он прибавил: — Не забудьте, пожалуйста, отвести Сесили к господину Феррану.
— Будьте спокойны, лучший из моих жильцов, в семь часов вечера она будет уже на месте. Теперь ведь жена Мореля уже выходит из комнаты, я попрошу ее постеречь в мое отсутствие швейцарскую: Альфред отныне не захочет ни за какие коврижки остаться один.
Глава IX
СОСЕД И СОСЕДКА
Розовое личико Хохотушки с каждым днем бледнело все больше; ее прелестная мордашка, до сих пор такая свежая и круглая, теперь начала мало-помалу удлиняться; пикантная физиономия Хохотушки, обычно такая оживленная и сияющая, стала еще серьезнее и печальнее с того дня, когда гризетка повстречалась с Лилией-Марией у ворот тюрьмы Сен-Лазар.
— Как я рада вас видеть, сосед, — сказала девушка Родо-льфу, когда они вышли из швейцарской г-жи Пипле. — Знаете, мне надо вам столько рассказать.
— Прежде всего, соседка, скажите, как вы себя чувствуете? Сейчас поглядим внимательно на ваше красивое личико… по-прежнему ли оно румяно и весело? Увы, нет! Я вижу, что вы сильно побледнели… Не сомневаюсь, что вы слишком много работаете…
— О нет, господин Родольф, поверьте, я уже теперь приноровилась к тому, что приходится больше трудиться… А вид у меня такой просто от горя. Господи боже, ведь всякий раз, как я повидаю бедного Жермена, я грущу все сильнее и сильнее.
— Он что, все так же подавлен?
— Еще больше, чем прежде, господин Родольф. И самое прискорбное вот что: все, что я делаю для того, чтобы его утешить, обращается против меня… такая уж у меня судьба. — При последних словах слезы заволокли большие черные глаза Хохотушки.
— Объясните мне все подробнее, соседка.
— Ну вот, к примеру, вчера: я пошла повидать его и захватила с собой книгу, он просил меня, раздобыть ее, потому что это — роман, мы его вместе читали в радостные дни, когда были соседями. И вот при виде этой книги Жермен залился слезами… меня это не удивляет, это так понятно. Конечно же!.. Он вспомнил о тех мирных и таких чудесных вечерах, которые мы проводили в моей уютной комнатке, сидя вдвоем у камелька, и мысленно сравнил их со своей ужасной жизнью в тюрьме… Бедный Жермен, как все это жестоко!
— Успокойтесь, милая соседка, — сказал Родольф молодой девушке. — Я вам уже говорил, что, когда Жермен выйдет из тюрьмы и его невиновность будет всеми признана, он встретится со своей матерью и друзьями и очень скоро забудет — рядом с ними и с вами — о той поре, когда он подвергался тяжким испытаниям.
— Я понимаю, господин Родольф, но покамест он так терзается. И потом, это еще не все…
— А что же еще?
— Дело в том, что он ведь единственный порядочный человек среди всех этих злоумышленников, и они его терпеть не могут, потому что он не хочет с ними водиться. Надзиратель, который сторожит в приемной зале, а он очень славный человек, сказал мне, что надо убедить Жермена не держаться так гордо, это, мол, в его собственных интересах… Он должен сблизиться с этими злодеями, пусть постарается… но только Жермен того не может, это, как говорится, сильнее его, и я вся дрожу, боюсь, что они со дня на день могут дурно с ним обойтись… — Хохотушка внезапно остановилась, смахнула слезу и прибавила: — Но что это я, все о себе да о себе? Совсем забыла, что хотела поговорить с вами о Певунье.
— О Певунье? — с удивлением спросил Родольф.
— Позавчера, когда я ходила навестить Луизу в тюрьме Сен-Лазар, я ее встретила.
— Кого? Певунью?
— Да, господин Родольф.
— В тюрьме Сен-Лазар?
— Она выходила из ворот с какой-то старой дамой.
— Быть того не может! — воскликнул пораженный Родольф.
— Уверяю вас, сосед, что это была именно она.
— Должно быть, вы ошиблись.
— Нет, нет! Хоть она и была одета как крестьянка, я ее тотчас узнала; она по-прежнему красивая, только бледная, и вид у нее такой же милый и грустный, как прежде.
— Стало быть, она в Париже… А я об этом не знаю! Нет, не могу этому поверить. А что она делала в тюрьме Сен-Лазар?
— Верно, как и я, пришла кого-нибудь проведать; я не успела ее подробнее расспросить; старая дама, что с ней была, такая брюзга и все куда-то торопилась… Значит, вы ее тоже знаете, нашу Певунью, господин Родольф?