— Нельзя… — буркнула вдова резко и жестко.
— Он таким сделался особенно с той поры, как его Волчица угодила в тюрьму Сен-Лазар, совсем бешеный стал, на всех злобится. А мы-то при чем, что его… полюбовница в тюрьме оказалась? Да когда ее выпустят, она бесперечь сюда заявится… ну, а я уж ее привечу… как подобает встречу… хоть она из себя такую храбрую строит…
Немного подумав, вдова сказала дочери:
— Так тебе кажется, можно будет облапошить того старика, что в доме лекаря живет?
— Да, матушка…
— Но он же с виду просто нищий!
— Знаешь, он благородного происхождения.
— Благородного происхождения?
— Да, и к тому же у него в кошельке золотых монет полно, хоть он всюду пешком ходит и домой всегда возвращается тоже пешком — с дубинкой заместо кареты.
— А почем ты знаешь, что у него золото есть?
— Я как-то была на почте в Аньере, узнавать ходила, нет ли весточки из Тулона…
При этих словах, напомнивших вдове о том, что один из ее сыновей на каторге, та нахмурилась и подавила вздох. Тыква между тем продолжала:
— Я ждала своей очереди, и тут вошел старик, что живет у лекаря, я его сразу признала по белой бороде и волосам, брови же у него черные, а лицо — цвета самшита. На вид он крепкий орешек… И, несмотря на возраст, должно быть, решительный старик… Он спросил у почтовой служащей: «У вас нет письма из Анже на имя графа де Сен-Реми?» — «Есть тут одно письмо», — ответила она. «Да, это мне, вот мой паспорт». Пока она изучала его бумаги, старик, чтоб заплатить за доставку, вытащил из кармана кошель зеленого шелка. Я враз углядела, что там сквозь петли золотые блестят: они кучкой лежали, величиной с яйцо… у него было не меньше сорока или пятидесяти луидоров! — воскликнула Тыква, и глаза ее загорелись от алчности. — А при том одет он как последний бедняк. Видно, один из тех старых скупердяев, что деньгами набиты… Вот что я вам еще скажу, матушка: теперь мы его имя знаем, и это может пригодиться… чтобы проникнуть к нему, когда Амандина разузнает, есть ли в доме прислуга…
Громкий лай прервал речь Тыквы.
— А, собаки залаяли, — сказала она, — верно, лодку заслышали. Это Николя или Марсиаль…
При имени Марсиаля на личике Амандины появилось сдержанное выражение радости.
Прошло несколько минут томительного ожидания, и все это время девочка не сводила нетерпеливого и тревожного взгляда с двери; затем она с огорчением увидела, что на пороге показался Николя, будущий сообщник Крючка.
Физиономия у Николя была одновременно отталкивающей и свирепой; небольшого роста, тщедушный и щуплый, он мало походил на человека, способного заниматься опасным и преступным ремеслом. На беду, какая-то дикая нравственная энергия заменяла этому негодяю недостававшую ему физическую силу.
Поверх синей рабочей блузы Николя носил что-то вроде куртки без рукавов из козлиной шкуры с длинной коричневой шерстью; войдя в кухню, он швырнул на пол слиток меди, который с явным трудом нее на плече.
— Доброй ночи и с доброй поживой, мать! — закричал он глухим и хриплым голосом, освободившись от своей ноши. — Там у меня в ялике еще три такие чушки да тюк разного тряпья и сундук, набитый черт знает чем, я ведь не полюбопытствовал его отпереть. Может, меня и надули… сейчас поглядим!
— Ну, а как тот человек с набережной Бийи? — спросила Тыква.
Мать все это время молча смотрела на сына.
Николя ничего не ответил, он только сунул руку в карман своих штанов, пошарил там и стал позвякивать многими, видимо, серебряными монетами.
— Ты все это у него отобрал?! — воскликнула Тыква.
— Нет, он сам выложил мне двести франков и посулил еще восемь сотен, когда я… Ну, ладно, хватит!.. Сперва выгрузим все из моей лодки, а уж потом станем языком молоть… Марсиаль дома?
— Нет, — ответила сестра.
— Тем лучше! Припрячем добычу, пока его нет… Так он ничего знать не будет…
— Ты его боишься, трус? — съязвила Тыква.
— Боюсь его?.. Кто — я? — И Николя пренебрежительно пожал плечами. — Я боюсь только, как бы он нас не продал, вот и все. А так мне чего его бояться? Жулик[5] с хорошо отточенным языком всегда при мне!
— О, когда его тут нет… ты вечно бахвалишься… но как только он появляется на пороге, сразу прикусываешь язык.
Николя, казалось, пропустил мимо ушей эти слова и сказал:
— Быстрее! Пошли быстрее к лодке!.. А где Франсуа, мать? Пусть он нам тоже поможет.
— Матушка задала ему трепку, а потом заперла наверху; он нынче ляжет спать без ужина, — ответила Тыква.
— Ладно! Только пускай он все-таки сойдет вниз и подсобит нам разгрузить ялик, не так ли, мать? Я, он и Тыква — мы все за один раз притащим.
Вдова молча указала пальцем на потолок; Тыква поняла ее жест и отправилась за Франсуа.
Морщины на сумрачном лице вдовы слегка разгладились после прихода Николя; она любила его больше, чем Тыкву, но, как сама говорила, все же меньше, чем того сына, что был теперь на каторге в Тулоне: материнская любовь этой свирепой женщины зависела от степени преступности ее детей!
Столь извращенное чувство во многом объясняет, почему вдова была так мало привязана к своим младшим отпрыскам: они не проявляли дурных наклонностей этим же объяснялась ее неприязнь, даже ненависть к Марсиалю, старшему сыну; хотя его образ жизни назвать безупречным было нельзя, но по сравнению с Николя, Тыквой и его братом-каторжником, он был человек честный.
— Где же ты промышлял нынче вечером? — спросила вдова у Николя.
— Возвращаясь с набережной Бийи, где я увиделся с тем господином, который назначил мне встречу, я углядел возле моста Инвалидов галиот, что пришвартовался к набережной. Было уже совсем темно, и я сказал себе: «В каютах света нет… матросы, должно быть, на берегу». Подплываю ближе… Встреть я на палубе кого-нибудь, я бы попросил у него обрывок веревки — треснувшее весло обвязать… Вхожу в каюту… никого… Тогда я хватаю все, что можно — тюк с тряпьем и большой сундук, а с палубы, прихватываю четыре медных слитка; мне пришлось дважды взбираться на галиот, груженный железом и медью… Ну вот и Франсуа с Тыквой. Пошли скорей к лодке!.. Слушай, Амандина, иди-ка и ты с нами, понесешь разное тряпье. Ведь прежде чем делить добычу… надо ее притащить…
Оставшись одна, вдова занялась приготовлениями к ужину для всей семьи: она расставила на столе бутылки, стаканы, фаянсовые тарелки и приборы из серебра.
Как раз в ту минуту, когда она со всем управилась, вернулись ее дети, нагруженные поклажей.
Маленький Франсуа нес на плечах два медных слитка и сгибался в три погибели под их тяжестью; Амандина была наполовину скрыта ворохом ворованного белья и платья, который она пристроила у себя на голове; шествие замыкал Николя: с помощью Тыквы он тащил сундук из неструганого дерева, а поверх него приладил четвертый слиток меди.
— Сундук, сундук!.. Сперва распотрошим сундук! — вопила Тыква, горя от дикого нетерпения.
Слитки меди полетели наземь.
Николя вооружился топориком, висевшим у него на поясе, он просунул крепкое железное острие под крышку сундука, поставленного посреди кухни, чтобы легче было к нему подступиться.
Красноватое и подрагивающее пламя очага освещало эту сцену дележа; со двора все сильнее доносилось завывание ветра.
Так и не сняв своей куртки из козьей шерсти, Николя присел на корточки возле сундука и тщетно пытался приподнять крышку, изрыгая при этом поток ужасных ругательств, ибо крепкая крышка не поддавалась его отчаянным усилиям,
Глаза Тыквы горели от алчности, щеки пылали в предвкушении зрелища награбленных вещей; она опустилась на колени возле окаянного сундука и всей тяжестью навалилась на топорище, чтобы увеличить силу рычага, которым орудовал ее брат.
Вдову отделял от них широкий стол; будучи высокого роста, она перегнулась через него и также склонилась над украденным сундуком; взгляд ее горел от лихорадочного вожделения.
И наконец — какое жестокое и вместе с тем, к несчастью, обычное человеческое свойство! — двое детей, чьи врожденные добрые инстинкты часто одерживали верх над проклятым влиянием отвратительного и порочного семейного окружения, двое детей, забыв о своей совестливости и о своих страхах, также уступили роковому любопытству и соблазну…