Известия о таком возбуждении народных страстей, доходившие до Наполеона со всех сторон, – из Вены, Дрездена, Мюнхена и Триеста, – огорчили его. Никогда он не был так далек от мысли о войне с Австрией. Напротив, вовсе не думая о нападении на нее, он рассчитывал воспользоваться ее услугами. Теперь он понял, что венский двор, упорствуя в своей враждебности к нему, делал разрыв неизбежным, даже помимо своего желания, ибо его вооружения вынуждали Францию к тому же самому. Когда войска будут стоять друг против друга, когда оба государства, глядя в упор, будут следить друг за другом, неизбежно произойдут какие-нибудь из тех событий, которые, мало обращая на себя внимания в мирное время, примут при подобных обстоятельствах грозное значение. Отсюда произойдут неприятные объяснения, угрозы, враждебные демонстрации и, наконец, война, которую скорее вызовут случайные обстоятельства, чем заранее обдуманные намерения правительств. Наполеон теперь же понял, что вынужден будет иметь в виду крайне нежелательную, но, может быть, весьма близкую вероятность новой войны с Австрией одновременно с многочисленными операциями в Испании и, следовательно, употребление в целях защиты не только великой армии, но и тех итальянских и иллирийских сил, которые он берег для более отдаленных и продуктивных предприятий.
Когда он увидел, что, кроме Испании, осложнения надвигаются и со стороны Австрии, он затрясся от раздражения и гнева, подобно тому, как это было в 1805 г. в булонском лагере, накануне переправы через пролив, когда он подметил признаки новой коалиции и понял, что суша вскоре отвлечет его от океана. В 1808 г., победив Европу вплоть до Немана и устроив ее согласно своему желанию, он вернулся к прерванному делу, к непосредственной борьбе с Англией; он подготовил против Англии весьма сложные и более грозные операции, чем те, о которых мечтал три года тому назад, и был уверен, что нанесет удар своему врагу если не в самое сердце, то, по меньшей мере, в его самые жизненные части. Всецело отдаваясь этой мечте, он долгое время закрывал глаза на симптомы возмущений, которые со всех сторон давали о себе знать. Теперь не было более места заблуждению; ему пришлось признать, что его дело на континенте опять разрушено и что важные побочные обстоятельства опять грозили вырвать из его рук Англию; что ему придется отказаться от намеченной добычи и, может быть, необходимо будет снова начать те кампании в Италии и Германии, ту не желаемую им борьбу, в которой он уже достаточно стяжал славы; опять приняться за ряд ослепительных, но бесплодных завоеваний, которые кончались ничем, и где сама победа служила для него постоянным источником новых войн.
Тем не менее, в начале июля положение, по-видимому, не было еще скомпрометировано бесповоротно; казалось, что все можно было еще исправить. В Испании наскоро сформированные повстанческие армии не обладали стойкостью регулярных войск. Ряд операций, систематически и дружно проведенных против них с достаточными силами, мог почти немедленно покончить с ними; мог, благодаря перемене военного счастья, отбить у мятежников охоту к ненависти и сломить энтузиазм, в котором была вся их сила. Разве возмущение, – думал Наполеон, – не было одной из тех внезапных н мимолетных вспышек пламени, которые разгораются и потухают с одинаковой легкостью? Для успокоения умов и всеобщего умиротворения он очень рассчитывал на приезд Жозефа в Мадрид, где Жозеф явится перед испанцами, как видимое доказательство и гарантия их независимости. Поэтому-то, рассчитав, что новый король может водвориться в Мадриде до середины июля, он и писал Декре, что только 15 июля он решит, откажется ли он окончательно от морских экспедиций или придется снова начать приготовления;[473] к этому времени положение полуострова выяснится и, быть может, Испания не будет более служить препятствием; может быть, удастся снова овладеть ею в тот самый момент, когда она ускользнула от Франции и выступила против нее.
Быстрое и прочное умиротворение Испании может заставить Австрию задуматься и остановить ее на пути к рискованному предприятию. Но нельзя ли было, думал Наполеон, теперь же обратить ее на путь благоразумия и хладнокровия, навести на спасительные для нее размышления и указать на пропасть, в которую она сама стремилась? Легко было бы доказать ей, что с 1805 г. средства ее против Франции, вопреки их кажущимся размерам, не только не увеличились, а скорее уменьшились, и что, в грозной партии, в которой она готовилась поставить на карту свое существование, хотя ее ставка в игре и сделалась крупнее, ее шансы на успех ничуть не увеличились. У нее было больше войск, чем прежде, больше военных припасов; она больше рассчитывала на преданность и рвение своих народов, но Пресбургский мир оставил без прикрытия ее империю и со всех сторон обнажил ее границы. Сверх того, главное различие было вот в чем: в 1805 г. она сражалась, опираясь на Россию, и имела в России неисчерпаемый источник средств; теперь же Россия будет действовать заодно с Францией и нападет на нее с тыла. Правда, венский двор, плохо осведомленный о статьях тильзитского соглашения, не имея данных для того, чтобы понять истинный характер отношений Франции к Александру, рассчитывал на нейтралитет русского государя и надеялся даже встретить с его стороны доброжелательное отношение, которое, как думали в Вене, будет возрастать по мере хода военных событий. Но нельзя ли рассеять эти заблуждения, нельзя ли побудить Александра определить свое будущее поведение, огласить свои симпатии и обязательства и тем самым произвести на Австрию давление, которое парализовало бы ее действия? Не может ли Россия прежде, чем стать в наших руках грозным орудием для нападения на Англию, послужить драгоценным оборонительным средством против покушений нарушить наш покой? Не может ли она заместить на страже в Европе Францию? Эту-то роль и хотел Наполеон назначить ей до момента свидания и теперь же хотел подготовить ее к ней.
Он написал Коленкуру 28 июня, затем 9 июля, приказывая ему узнать мнение царя о поведении Австрии и, если возможно, дать надлежащее направление его взглядам и чувствам. Император французов, должен сказать наш посол, был глубоко удивлен, узнав о вооружениях, о которых говорит вся Европа. Не будучи в ссоре с Австрией, он не может понять их цели. Сверх того, принимаемые ею меры угрожают столько же России, сколько и Франции. Император имеет тому доказательства, ибо он знает, что венская политика втайне действует на сербских инсургентов с целью нанести ущерб русскому влиянию в Сербии; что, в виду таких обстоятельств, он готов условиться с Александром, чтобы сообща предъявить правительству императора Франца требования дать объяснения. Что же касается испанских событий, то Наполеон усвоил себе особую манеру представлять их царю, доходившую до того, что он ставил их себе в заслугу перед Россией. По его словам, падение Бурбонов с последовавшими вслед за тем беспорядками, открывая англичанам на Юге поле действий, отвлекало их внимание и силы к Иберийскому полуострову и лишало их возможности помочь Швеции; оно вынуждало их покинуть Север и, таким образом, облегчало операции русских войск на Севере. Хотя покорение Испании, приказывает сказать он, и требует от Франции некоторых усилий, но император будет утешаться мыслью, что этим путем он избавляет от лишних трудов своего союзника и что он жертвует собой ради общего дела. Наконец, чтобы окончательно расположить к себе Россию, и при том, умея всегда искусно соразмерять свои уступки согласно обстоятельствам, он уполномочивает Коленкура повторить обещание о вступлении наших войск в Сканию, – жертва для него не трудная, ибо это движение, как мы видели, согласовалось с общим направлением его планов.[474]
Император Александр предупредил сообщения, которые должен был сделать ему Коленкур. Он сам заговорил об Австрии и с первого же раза в таких выражениях, которые не оставляли желать ничего большего. Всегда верный поведению, которое он себе наметил, он до свидания не хотел причинять Наполеону ни малейшего неудовольствия. Напротив, он воспользовался нашими затруднениями, чтобы подчеркнуть свои чувства к нам и в силу этого получить право на взаимность; он как бы кокетничал утонченной предупредительностью к менее счастливому другу, в надежде увеличить столь великодушной деликатностью долг признательности, которым он хотел связать императора.