В этих немногих строках я изливаю Вашему Величеству всю мою душу. Дело Тильзита установит судьбы мира. Быть может, некоторая доля малодушия, как со стороны Вашего Величества, так и с моей, заставляла нас предпочитать более обеспеченное настоящее положение лучшему и более совершенному положению, которое может быть приобретено в будущем; но так как Англия не хочет мира, признаем, что настало время великих перемен и событий”.[300]
В этом удивительно красноречивом письме идея о разделе не была высказана, но она подразумевалась. В более ясно изложенном письме, написанном в тот же день Коленкуру, говорилось о формальном согласии на раздел. В нем предписывалось посланнику приступить к обсуждению долей, взаимных выгод и способов действий и войти в самую суть и в подробности вопросов. Царю император хотел только указать на общий характер действий и дать к ним толчок. Он сделал это столь же искусно, как и благородно. Не говоря русскому монарху ни одного слова, которым бы тот мог злоупотребить, он делал для него все ясным и предоставлял ему на все надеяться. В письме его гениальная личность проявляется во всех направлениях, переходя последовательно от слов дружбы и ласки к гениальным и величественным мыслям: сперва он льстит и ласкает, затем отрывается от земли, расправляет во всю ширь свои могучие крылья и несется в заоблачную высь. По мере чтения письма сообщается читателю и высокий полет его мысли. Чувствуешь, как увлекаешься, как подпадаешь под влияние непреодолимой силы воли этого человека, и становится понятным, что позднее двадцать различных народов, – не из ненависти, не будучи обуреваемы страстями, по одному мановению его руки, бросились за ним на завоевание Москвы. Когда он говорит о нашествии Европы на Азию, кажется, что дух древних великих завоевателей, тот дух, который перебрасывал народы из одной страны в другую, отрывал их от мирного труда и толкал на далекие переселения, ожил в нем и повелевает его устами. Никогда еще более мощный человеческий голос не трубил сигнала к великим сражениям и к обновлению мира.
Хотя при чтении императорского письма сперва проникает в душу трепет воинственного восторга, но затем мало-помалу зарождается и овладевает умом сомнение. Как мы видели, Наполеон до последней минуты был против раздела. 29 января он еще колебался и ни на что не давал согласия; и вдруг, четыре дня спустя, он предупреждает желания союзника, опережает его надежды, опускает перед ним все барьеры. Было ли впечатление, произведенное на него английскими декларациями столь сильно, чтобы вызвать в нем такую полную перемену? Было ли искренно его обращение к царю? Не прикрывало ли оно громадного обмана? По мере того, как усиливалось упорство Англии, а наши армии углублялись в Испанию, прижатый Россией к стене, видя возрастающую с каждым днем необходимость обеспечить за собой Север и поддерживать с ним добрые отношения, сознавая, насколько это важно и в то же время чувствуя непреодолимое недоверие к России, не старался ли Наполеон избавить себя от действительных жертв, предлагая своему союзнику только для вида важные уступки? В таком случае он предлагал бы раздел, не имея в виду его выполнить, и его план сводился бы к следующему: пользуясь формально поставленными прениями о восточном вопросе, он обошел бы императора Александра, обворожил и ослепил бы его блестящими надеждами, а сам тем временем привел бы в исполнение свой план относительно Испании, единственный, которым он был серьезно занят. Затем, устроив судьбу полуострова, поставив Россию и Европу пред совершившимся фактом, он мало-помалу отрекся бы от своих предложений, и в результате от столь великолепно вызванного миража осталось бы пустое место. В этом случае его письмо было бы только произведением бесподобного, но коварного искусства, и фраза в конце, в которой вибрирует страсть к великим делам, была бы эффектным заключением речи. Тогда целью Наполеона было бы только показать России зрелище обширного замысла, взволновать ее процессом фиктивных переговоров, пропустить перед ее ослепленными глазами видения городов, предназначенных для завоевания, и территорий, и королевств, подлежащих разделу, а между тем под прикрытием этой великолепной декорации вероломно преследовать более практический проект: свергнуть безвольную династию и похитить ее корону. Следует ли допустить такой коварный расчет и признать, что на этот раз победитель Европы опустился до роли крайне искусного декоратора? Или, наоборот, мы можем поверить, что Наполеон, величие которого проявилось в искренности его необузданных проектов, действительно хотел того, о чем говорил, что он действительно был склонен к тому, чтобы после переделки Европы преобразовать Восток? С этой загадкой мы встречаемся на высшей ступени его карьеры, в то время, когда он, по-видимому, в нерешимости останавливается на самой вершине, прежде чем пуститься по роковому пути.
Достоверно, что в первых числах февраля 1808 г. императору было крайне необходимо занять ум Александра и отвлечь его внимание. Следовало отвлечь внимание царя и от Испании, и от Пруссии, от юга и центра Европы. Нет сомнения, что в это время, быть может, под впечатлением известий из Лондона Наполеон решился направить всю свою деятельность на Испанию и сильнее упрочить ее за собой с тем, чтобы использовать ее для борьбы с Англией. Обдумал ли он уже заранее все, что должен был сделать в Испании? Для него все более выяснялось ничтожество Бурбонов. Их мелочные ссоры, по-видимому, предавали их в его руки; он чувствовал искушение вмешаться в распри между потерявшим престиж отцом и сыном, обладавшим более честолюбием, чем мужеством, – вмешаться с целью устранить одного при посредстве другого. Он действительно думал о перемене династии; но при всем том, у нас нет основания положительно утверждать, что уже в это время он исключал возможность иного, менее жестокого решения; хотя он и думал о дипломатическом воздействии, опирающемся на значительные военные силы, он не отказался еще ни от мысли о договоре, по которому отошли бы к Франции северные провинции, ни от брачного договора принца Астурийского с дочерью Люсьена, ни от мысли подчинить себе королевский дом. Во всяком случае он не предвидел народного сопротивления; борьба с восставшим народом, так называемая Испанская война, отнюдь не входила в его расчеты, и это было самой крупной и самой роковой из его ошибок. Полагая, что введение Испании в сферу его влияния должно быть, главным образом, делом политики, ловкости, – может быть, времени, – он не отделял этого дела от других, еще более крупных предприятий, и подготовлялся к его выполнению не менее других. А для того, чтобы Россия закрыла глаза на это новое усиление французской сферы влияния, нужно было возбудить ее собственные аппетиты. Давая ей надежду поживиться за счет всех ее соседей, Наполеон тем самым предоставлял самому себе такое же право. “Я ничему не завидую, – писал он в письме к Коленкуру, – и прошу не завидовать и мне”.[301]
С другой стороны, допустив возникнуть между Францией и Россией назойливому и опасному прусскому вопросу и не желая решать его, Наполеон стремился изъять его из обсуждения. Александр в виде намека просил Коленкура, а через Толстого настойчиво требовал освобождения Пруссии. Наполеон же твердо решил не выпускать Пруссии из цепей, в которых он ее держал, и не ослаблять их до окончания войны с Англией. В этом отношении он никогда не уступил бы Александру и не согласился бы вывести войска из Пруссии; но ему не хотелось слишком решительно отказывать ему, так как он боялся восстановить его против себя и вызвать конфликт. Итак, он желал прекратить разговоры по этому вопросу и избавиться от более настойчивых просьб. Предложение о разделе давало ему возможность это сделать. Заговорив об этом предмете, Наполеон прекращал плохо начатую партию, смешивал карты и мог возобновить свою игру с Россией на новых началах. Приглашенная к обсуждению вопроса, значение которого заставило бы померкнуть всякий другой интерес, Россия на некоторое время перестала бы обращать внимание на Пруссию, смотрела бы только на Турцию и не мешала бы нам и впредь пользоваться положением, обеспечивающим наше господство в Германии. Наполеон вполне спокойно мог бы продолжать обращаться с Пруссией, как с завоеванной страной, и сохранять по отношению к ней все права завоевателя. Это было одной из не упомянутой, но несомненной выгодой среди тех, которые он ожидал от своего письма.