Благодаря царю прусский двор был в курсе всех перемен, происходящих в переговорах. Быстро оправившись после тревоги, причиненной ему требованием Силезии, он понемногу набрался смелости и упорно привязался к мысли возвратить себе некоторые владения на левом берегу Эльбы, в особенности крепость Магдебург, которая одна стоила целой провинции. Когда он узнал истинное неутешительное положение вещей, его горе было велико; оно увеличилось еще более, благодаря несбывшимся надеждам. К довершению несчастья он не был допущен до участия в переговорах и мог защищать свое дело только при посредстве третьего лица. Он вынужден был представлять свои заявления и жалобы через посредничество Александра, рвение которого начинало ослабевать. Наполеон по-прежнему избегал говорить о делах с Фридрихом-Вильгельмом; да и всегда грустное настроение молчаливого короля вовсе не располагало к объяснению. Тщетно умоляли его преодолеть себя и быть хоть сколько-нибудь предупредительным. Он оставался мрачным и полным чувства собственного достоинства, как будто он предпочитал лучше покориться своей участи, чем просить помилования. Правда, маршал Калькрейт продолжал официально считаться прусским представителем, но он никогда не умел ни отстоять доверенное ему дело, ни даже оценить положения вещей. Старый солдат старого режима, честный и недалекий, он думал, что воевали еще так, как в прошлом веке без ненависти с рыцарской умеренностью; что поражение было неприятным приключением без слишком серьезных последствий; что Пруссия после неслыханных поражений выйдет из тяжелого положения, уступив “несколько католических церквей”.[143] Наполеон и Талейран оставляли его в приятном заблуждении и осыпали комплиментами и любезностями; с ним болтали, но не вели переговоров. Чтобы придти на помощь его бездарности, король слишком поздно дал ему в помощники графа Гольца с поручением видеть Наполеона и, если возможно, умилостивить его. Но новый уполномоченный тщетно просил Талейрана и Дюрока выхлопотать ему аудиенцию. Министр и фельдмаршал поочередно отсылали друг к другу несчастного просителя, 7 июля, дважды написав Талейрану, Гольц все еще ждал ответа. Император сделался невидимкой, и Пруссия почувствовала, что ее приговорили, даже не выслушав ее.[144]
При поисках во что бы то ни стало выйти из столь отчаянного положения ум прусских министров озарила мысль испытать исключительное средство. Как ни был труден доступ к Наполеону, может ли отказать надменный победитель выслушать августейшую особу, которая явится умолять его во всеоружии всем миром признанного обаяния? С некоторого времени знаменитая красота прусской королевы входила в расчеты европейской дипломатии. Говорили, что Александр вступил в прусский союз и оставался в нем благодаря ее влиянию. До Иены, чтобы увлечь нацию в пагубное предприятие, военная партия прикрывалась именем королевы. В то время Наполеон, объявив личную войну королеве, вел ее на страницах беспощадно и безжалостно. Теперь, после тяжкого душевного потрясения, удалившись в Мемель, Луиза Прусская с душевной тоской следила из своего угрюмого местопребывания за прениями, которые должны были решить судьбу ее народа. Когда ее стали просить вступиться за него и начать переговоры с победителем, оскорбившим в ней королеву и женщину, она сперва возмутилась, но затем вникнув в дело, покорилась и объявила, что готова принести жертву, которой от нее требовали. О посещении ею Тильзита было объявлено официально. От 6 июля Наполеон писал Жозефине: “Красавица королева прусская придет сегодня обедать со мной”.[145]
Въезд в Тильзит она совершила в придворной карете, причем ей были оказаны воинские почести. Ее сопровождали две дамы, графини Фосс и Тауенцин. Первая, состоявшая обер-гофмейстериной при дворе в течение пятидесяти лет, была олицетворением этикета. Она была совершеннейшим образцом немецких манер и вкусов; ее туалеты “резали глаз”.[146] Несмотря на волнение, сжимающее ее сердце, королева была дивно хороша в изящном воздушном наряде из вышитого серебром белого крепа, с диадемой из жемчуга на голове, с выражением томной прелести во всех движениях. Она остановилась в скромной квартире короля Фридриха-Вильгельма. Министры, офицеры столпились вокруг нее; каждый желал дать совет, ободрить ее, каждый читал ей наставления: “Ах! Ради Бога дайте мне немного успокоиться, дайте мне собраться с мыслями”,[147] – говорила бедная женщина. Вдруг раздались крики: “Император едет!” Действительно, он приближался верхом, с коротким хлыстиком в руке, с многочисленным и блестящим эскортом, в сопровождении своих маршалов и всей своей свиты. Король и принцы двинулись ему навстречу.
“Королева наверху?” – кланяясь, спросил он, как будто хотел показать этими словами, что его визит предназначался только ей. Он поднялся по узкой и неудобной лестнице, которая вела в комнату королевы. “Чего только не сделаешь, чтобы достичь такой цели?” – любезно сказал он, когда королева стала извиняться, что заставила его подняться наверх. Она спросила его, как он переносит северный климат, и затем тотчас же с трогательной смелостью приступила к цели своего путешествия, оплакивая несчастья Пруссии, жестоко наказанной за то, что вызвала на сцену бога войны, что была ослеплена славными преданиями Фридриха. Она старалась придать сцене трогательный, возвышенный, даже патетический характер: “другой подумал бы, что это Дюшенуа а трагедии,[148] – грубо выразился о ней император. Зато он изо всех сил старался свести разговор на шутливый тон. В возгоревшейся на этой почве борьбе он не оказался достаточно сильным – он сам сознался в этом. Он сделал королеве любезное замечание по поводу ее туалета. – “Этот креп и газ из Италии?” – спросил он. “Можно ли говорить о тряпках в такую серьезную минуту? – ответила она. Она овладела разговором и высказала все, что хотела сказать. Просила возвратить владения в Вестфалии, на севере, и в особенности Магдебург. – “Вы слишком много просите, – закончил разговор император, – но я обещаю вам подумать”. И с этими подающими надежду словами он покинул ее.
В продолжение всего остального дня королеве оказывалось всевозможное внимание. Ежеминутно в дом мельника приезжали с поручениями высокопоставленные особы, маршалы, принцы: Бессье привез помилование пленника; Бертье перед обедом приехал за королевой и проводил ее к императору. За столом она заняла место рядом с двумя императорами, по правую руку Наполеона, по левую руку которого сел прусский король. Иногда поворачиваясь к королю, победитель бросал ему с нескрываемой пренебрежительностью несколько слов утешения, которые тот отвергал с чувством собственного достоинства. Затем, обращаясь снова к королеве, Наполеон заводил с ней дружеские пререкания. “Знаете ли вы, что мои гусары едва не захватили вас в плен? – Мне трудно поверить этому, Государь, потому что я не видела французов. – Но зачем было так рисковать? Отчего не подождали вы меня в Веймаре? – Откровенно говоря, Государь, у меня не было ни малейшего желания”.
Впрочем Наполеон все время был утонченно любезен и продолжал следовать своему плану. Вместо уступок он оказывал королеве изысканное внимание я вознаграждал ее ничего не стоящими любезностями; вместо Магдебурга он поднес ей розу. После обеда он долго продолжал разговор с нею и решил, что королева женщина очень умная, с характером и очень обольстительная. Вполне уверенный в себе, уверенный, что никогда не допустит чувству восхищения королевой овладеть собой, он не мешал себе ему отдаться. Хотя он тщательно избегал всякого слова, которому можно было бы придать характер обязательства, и не давал никаких обещаний, но его позволявшая на все надеяться предупредительность поощряла королеву пустить в ход всю силу своего обаяния, так что ему представился прекрасный случай насладиться встречей с красивой женщиной выдающегося ума и старавшейся ему понравиться. Словом, он сделал вид, что очарован ею, и королева, пустившая в ход, не теряя своего достоинства, всю силу своего обаяния, уехала от него убежденная, что дело выиграно. По ее отъезде безжалостный политик всецело вступил в свои права. Он спокойно призвал Талейрана, выразил ему свою волю и приказал, чтобы дело было покончено и договор без всякого смягчения подписан как можно скорее, что нисколько не мешало ему высказать свое восхищение королевой и дать о ней самой лестный отзыв. “Прусская королева и в самом деле прелестна, – писал он Жозефине, – она очень кокетничает со мной, но не ревнуй: я клеенка, по которой все это только скользит. Мне слишком дорого обошлось бы быть ее поклонником”.[149]