Тимоха всхохотнул было, но вовремя осекся.
— Ты чего здесь выглядываешь? — сгреб его за воротник Васька.
— Васенька, голубок мой…
— Голуби рыжими не бывают. Дале!
— Тебя хотел увидать. Сказали мне, мол, у Мосея ты… Ну, я-то и поприбежал… — Тимоха пал на колени, заплакал. — Васенька, верни Лукерью, жизни без нее решусь… Верни, ты ведь могешь!.. Озолочу!
— Все бы стерпел, да объедками с хозяйского стола побираться не буду… Пшел! — Васька ткнул ногой безутешного Тимоху.
— Не серчай ты на бабу, уж больно добришко-то она уважает. Через нее ведь я в иуды-то записался, с миром развелся, целовальником стал.
— Иди, говорю. Мне больше она ни к чему.
— Да ну! — обрадованно вскочил Тимоха. — Побожись!
Васька, не оглядываясь, вошел в избу. Тимоха перекрестился, побежал в кабак, быстро зажег свечу, налил вина. В голове зашумело.
— Человек! — крикнул Тимоха в темноту. — Еще налей!.. Праздную я. — Он пошатнулся, сел, стукнул головою по столу. — А чего, поди, не праздновать? Ась? Гляди на меня… В люди выхожу, а все, мол, с мужиками цацкаюсь. Туды и сюды, значит. А чего?.. — Он снова выпил. — Надобно это… Я хитра-ай. Свой, мол. Мужики к своему-то пойду-ут… Ох, и заварю кашку… И Лукерья, стерва, придет…
Он икнул, уставился на свечу, быстро поднялся, добыл жбан огуречного рассолу, присосался к нему, обливая бороденку. Запер кабак, сунул лицо в снег и, трезвея, быстро-быстро побежал к барскому особняку.
На сей раз его пропустили. Всхлипывая и ругаясь, поднялся он по навощенной лестнице, поскребся в дверь кабинета.
— Ага, — послышался Лукерьин голос.
Приседая, Тимоха пролез в комнату, поясно поклонился. Лукерья захохотала. Она сидела в хозяйском кресле, натянув на голову старый лазаревский парик, держала в руках перо.
— Чего пришлепал?
— Смеешься, царевна-королевна, а Васька Спиридонов объедкой тебя величает. — Тимоха радостно съежился, приметив, как взметнулись, как сдвинулись к переносью собольи брови его венчанной супружницы. Ох, велит она засечь Ваську. А наедет хозяин, выгонит ее, и будет дом со всем добром.
— Ну, ступай, изувер, я с ним за это посчитаюсь, — сказала Лукерья.
Ночью, среди бурных ласк, она потребовала, чтобы Гиль забил Ваську в колодки и кинул в шахту. Управляющий разом отрезвел.
— Не могу. Хозяин приказал беречь как свой глаз.
— Теперь хозяин и самодержец — ты.
— Это правда. — Гиль горделиво выпятил пухлую грудь. — Но не могу, не могу!
— Тогда уйду к Ваське.
— Зачем так делать, — просяще сказал Гиль. — Ну, хорошо, хорошо, Васьки не будет.
Лукерья потрепала щеку «самодержца», назвала его милым рыжиком.
Еще не ведая, что судьба его скоро будет решена, Васька вместе с побратимами провожал в дорогу Федора Лозового. Тогда ночью рассказал Васька рудознатцам, что Тимоха таился у юговской избы. Федор решительно поднялся с лавки, взгляд его сверкнул:
— Ухожу в Петербург. Иначе и меня, и вас закуют в кандалы, и никто из нас не выполнит своего долга…
Заигрывала метель, перекладывала на дороге клиновые валики, пощипывала лицо. Тепло и добротно одетый, снабженный припасами, безродный человек Федор Лозовой уходил в дорогу, чтобы, может быть, когда-то снова встретиться со своими знакомцами. Ведь все дороги сливаются на этой тесной земле.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
1
— Достойно есть яко воистину блажити тя, богородицу, присноблаженную и пренепорочную матерь бога нашего, честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим, без истления бога слова, родшую, сущую богородицу тя величаем.
Распевая стих, отец Феофан шагал по плотинной насыпи. Мужики зло глядели в его широченную спину, переговаривались, что надо бы макнуть святого отца в прорубь, по нем давно наскучались в аду.
— А покудова мы к нему в церкву ходим, — сказал лохматый рябой парень в изодранном армяке, похожем издали на ворох листьев.
— Не попам, а богу молитвы возносим и приношения делаем, — назидательно изрек черный старик с иконным лицом.
— И верно, не бог жрет да девок шшупает.
Между тем отец Феофан приближался к самой плотине, широко, словно сеятель благости, разводя посверкивающим на морозе крестом. Моисей и его соартелыцики работали здесь уже давненько. Нарядчик, приметив способность рудознатцев к плотницкому делу, велел им быть на ларе — особом сооружении, по которому скоро побежит седая струя, обрываясь на колеса. Колеса эти поставят к ларю поближе к весне, соединят их коромыслами да штангами, с воздуходувками. Неподалеку другие плотники ладили высокий сруб, в котором приживается водокрутное колесо, дающее силу мехам, что дуют в домницы. Моисей уже успел допросить плотинного, маленького, согнутого глаголью мужика, прошедшего науки на демидовских заводах. Плотина в Кизеле была подобием Нижнетагильской: длиною около сотни сажен, шириной с вершины — двадцать, а с подножья — на все сорок. Плотники уже подтащили тяжелые плотинные запоры, схваченные железными полосами, изладили железные ухваты для их подъема. Весной да осенью вода в Кизеле своенравна: не выпусти самую лютую силу ее в срок — разнесет плотину по камушку. А выпустишь лишку — летом не поймать, обмелеет пруд, замрут колеса, станет хиреть завод.
Все это плотинный рассказывал нехотя, с оглядкою. Но Моисей с благоговением относился ко всякому мастерству и цепко схватывал каждое слово. Удивлял его и дед Редька, руководивший настилом ларя. Будто склеенный из древесной стружки, ловкий, подвижный, он тормошил плотников, на глазок определял место каждой тесины. Еким, Данила и Кондратий понимали любой его взгляд, словно с люльки вызнали древесное дело. Настоящего имени мастера никто не слыхал. Дед всегда носил с собой кружочки белой сочной редьки и жевал их при первой возможности.
— До ста лет прожить хочу, а этот хрукт способствует, — весело откликался он на вопросы и шутки.
— До тридцати наживешься так, что скулы воротит, — говорил Моисей.
— Не понимает, — жаловался кому-то невидимому дед. — Охота поглядеть, как все люди-человеки солнышко в работе находить будут.
Леденящий ветер подбивал брови, слепил глаза, сквозь рукавицы и исподки коченели пальцы. Чтобы не покусал мороз, мужики надевали наличники-лоскуты с прорезью для глаз. В казарме бабка Косыха выхаживала обожженных.
Гулко хрустели под ногами леса, стреляли тесины, которыми рудознатцы застилали ларь. Моисей подгонял своих товарищей, надеясь, что за рвение их весною снова отпустят на поиски земных кладов, а то и на разработки найденных сокровищ.
— Да поможет вам бог, — ласково сказал отец Феофан, наклоняясь над ларем.
— А он завсегда помогает, — откликнулся дед Редька, приподняв наличник.
— Василий Спиридонов, выдь-ка, потолковать надо. — Отец Феофан помахал меховой, крытой замшею рукавицей.
Поглубже натянув шапку, Васька вскарабкался по лесам, огляделся. Над заметанной сугробами рекой подымался розовый пар, багровое негреющее солнце сидело на синей гребенке тайги, перечеркнутое пылающим, словно плавленный чугун, узким облачком. А на крутой обледенелой насыпи муравьями копошились сотни людей, горели незримым пламенем костры, стучали кайла и ломы.
— Следуй, сыне, за мною, — грустно сказал отец Феофан и повел Ваську к поселку.
Едва поравнялись с первыми строениями, кто-то грузно рухнул на спину Ваське, ему скрутили руки, поволокли, словно куль, по вытоптанной дороге.
— Попался, — услышал он скрежещущий голос Дрынова и решил, что песенка спета.
— Попался, — удовлетворенно повторил Дрынов. — И что я делать с тобой стану? — В голосе его была растерянность. — Пытать тебя — и то мало. Нет такой казни на земле.
Он махнул культей, Ваську потащили дальше.
— Это ты врешь, — засмеялся отец Феофан. — Человецы адовы муки переплюнули, негли ему не найдется.
Кузнец Евстигней кинул на руки Ваське новенькие цепи, притиснул кольца к наковальне, ловко заклепал.