— Ну?
— Зачем «ну»? Я не лошадка-пони, я рысак на скачках. — Англичанин подтянул коротенькие ножки, показал зубы. — Наш лю-би-мый хозяин, я это слушал, очень на тебя злой за твой уголь…
— Мне такое известно, — устало сказал Ипанов. — И не за горючим камнем послал я в леса рудознатцев.
— Тебе нужна свобода, ты — крепостной. Мне нужны деньги, много денег. Я вернусь к своей маме и куплю дело… Я все сделаю, чтобы ты был скоро не крепостной, а ты сейчас дашь свои расчеты, бумаги… Я их подпишу и принесу хозяину.
— На моем горбу славу себе пашешь? — Ипанов поднялся. — Не-ет, ты сперва поработай с мое, тайком, как я, грамоте выучись, книжки почитай, будь крученым и поротым, по заводам поброди, своими руками домницы выстрой, а после и о наградах грусти!
— Так-с. Но завтра же я прикажу возвращать мушичков из лесу, буду пытать их, а затем сгоню на рудник, чтобы никто не знал об угле. Хозяин за это меня наградит.
Гиль снова показал зубы, его румяное лицо сияло.
Ипанов наступил на лапу подвернувшемуся коту, поморщился от его рева, долго не мог попасть ключом в скважину ларца.
— На, паук, бери! — Он кинул Гилю сверток бумаг, перевязанных аккуратно бечевкой.
Гиль поймал их на лету, поправил сползший на сторону парик, откланялся.
Камни в его шкатулках снова показались драгоценными. Расставив их по порядку, Гиль выстрелил в фарфорового старика струей дыма, развернул первый лист, исписанный неуклюжим почерком крепостного…
Утром Гиль давал подробнейшие пояснения тем цифрам, которые смог понять сам. Под глазами его набрякли мешки, веки покраснели. За ночь он перекурил, и его немного поташнивало. Но голос англичанина звучал почтительно и уверенно, потому что цифры Гиль любил. Особенно напирал он на открытый Юговым уголь, доказывал, что разработки не приведут ни к чему, кроме утечки денег. Лазарев одобрительно кивал.
Заводчик и управляющий-иноземец завтракали вместе.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Утро-то выдалось какое солнечное да улыбчивое! На сухой мшарник, на рыжие холсты многолетней хвои сыпались просеянные ветвями золотые песчинки. Быстро облетала с топыристых листьев папоротника седоватая изморось, распрямлялись прилегшие до зари травы. Меж кустами волчьей ягоды желтыми огнями вспыхнули цветы зверобоя.
Цепляясь за упругие ветки ивняка, Моисей спустился к воде, стянул рубаху. Лицо его уже успело потемнеть от солнца и костерного дыму, а жилистое, сухощавое тело все еще оставалось белым. От студеной воды Полуденного Кизела оно покрылось пупырышками. Моисей засмеялся, крякнул, утерся чистым полотенцем, которое Марья успела положить в мешок. Босые ноги проваливались сквозь жесткую траву в ледяную воду. Моисей выкарабкался на берег, огляделся.
Небольшая речка петляла по лесу, ныряя в синие заросли. Ее топкие берега то расходились редкими луговинками, то сжимались мохнатыми склонами. Гулявшие по тайге бури набросали через нее матерых великанов, стволы их облепил ярко-зеленый скользкий мох, великаны загнивали с сердцевины, гнулись к воде. А вода булькала, крутилась в омутках, журчала по колодинам и неслась дальше, словно радовалась, что встретится со своим братом и помчит к Яйве, а потом дальше, дальше — в красавицу Каму, расстелется по ее волнам, вырвется на простор Волги, а там и в Каспий, на широкое, вольное безбрежье.
Увидит ли Моисей это безбрежье? А на что оно ему? Вот так бы прожить до последнего своего вздоха в этаком лесу, разыскивая руды, редкие каменья. А в последний свой час уйти в чащу, как ушел когда-то Трофим Терентьич Климовских. И ничего больше не надо! Пускай стороною идут грозы, валят деревья. Что может Еремка против таких гроз? Туч рогатиной не разгонишь. Бродит он, наверно, сейчас где-то в такой вот чащобе, и одна у него в жизни дума: как воротиться домой? А воротиться он сможет только через убийства да разбои, которые никому пользы не принесут. Поговорить бы с ним, образумить!
В лесу не хотелось думать о худом. Моисей словно заново родился, он жил теперь в полную меру дарами своей уральской земли, дикой и щедрой. Быстрый, востроглазый, шагал он по тайге, уныривал под синие шатры косматых елей, белкой перескакивал овраги.
И мужики ожили, распрямились. Данила весело переговаривался с птицами, удивив товарищей ловким охватом лесных голосов. Вот недавно они миновали большую сечу со старыми пнями, затянутыми порослью. С макушки остроконечной елки взлетела крохотная пичуга и рассыпала забористую трель. Данила повторил. Пичуга удивленно задержалась в воздухе и, распластав крылышки, осторожно откликнулась: «Сиа-сиа-сиа». Данила, морща нос, пересвистнул так же.
— Это конек, — сказал он ласково. — Забавная птичка… Тятька мой ихний язык знал. Я вот повторять умею, а не понимаю.
— Скворец ты, единым словом, — съязвил Васька.
Он тосковал по Лукерьиным перинам, злился на Моисея, что увел его в лес, хотя понимал, что в поселке сейчас могло быть не слаще.
— Он-то хоть и скворец, да голос имеет. А ты вроде хорька, — вступился за Данилу Еким.
— Ты и есть хорек. На чужих курочек глаза пялишь.
— Чего, чего? — Еким остановился, сбросил мешок.
— Ну, леший с тобой, не кипятись, — миролюбиво сказал Васька, почувствовав, что сболтнул лишнего.
— Не поминай его, не поминай, — закрестился Тихон. — Может, стоит он сейчас за елкой, остроголовый, лохматый…
— А ты видел его, лешего-то?
— Не поминай, говорю! — Тихон побелел со страху. — Люди сказывали: он-де шапки не носит, волоса влево зачесывает, а кафтан запахивает вправо, бровей и ресниц у него нету. И подходит он к костру греться, но рожу прячет…
Кондратий засмеялся, потрогал ободранный затылок:
— Я с таким-то встречался.
— Эге-ей, не отстава-ай! — позвал Моисей.
Он ушел далеко вперед и теперь с досадой колотил палкой по стволу. Рудознатцы вытянулись гуськом. В дорогу они надели бахилы, зипуны из понитка, взяли торбы, топоры, кайлы да заступы — для битья шурфов. Тихон выпросил у бабки Косыхи заговоренный корешок от козней нечистого. В его деревне леший закружил трех мужиков и утопил в зыбуне. Да, видно, бабка не знала слова, и Тихону в каждом пеньке чудилась лесная нежить.
После разговора с Федором о золоте эта нежить пугала Тихона что ни ночь. То выставится из-за дерева и начнет корчить дикообразные рожи, то заберется в темный угол землянки и зашебаршит там сухой хвоей, то высунет морду из угольной кучи. Сколько нагрешивших мужиков уцепила она за бороду, насмерть сожгла адским дыханием. Когда схватили Федора и сбежал Еремка, Тихон стал готовиться к смерти. Выхаркивая черные сгустки, лежал он ночами на земле, молился, припоминал свои грехи. Но грехов-то вроде не было, и как-то непонятно стало Тихону, за что гоняется за ним нечистая сила, почему он должен помереть.
А потом пришла отупляющая привычка, ибо к чему только не может притерпеться российский мужик. Дымились курным дымком черные кучи, поспевал уголь. И не было никогошеньки на свете, кто вспомянул бы, что вот где-то в лесу от зари дотемна мечется на поляне белобрысый парень по имени Тихон Елисеев. И даже друзья-товарищи позабыли о нем в своих несладких заботах. Ушли вместе с дымком робкие помыслы о богатстве, о сытой, вольной жизни, угасли, как последние искринки, надежды выбраться из этого гиблого места. И когда приказчик велел ему собираться в Кизел, мол, на поиски руд, Тихон долго не верил наваждению, крестился, бормотал молитву. Только крепкий подзатыльник заставил очухаться.
Теперь опять проросли эти помыслы, как березки на старой вырубке, опять затеплились искорки. Так верил Тихон Моисею, так верил, что боялся, уж не сон ли это, не вспугнула бы его дьявольская сила! Только не вспугнула бы!
А Моисей, казалось, не ведал усталости. Остановив мужиков на какой-нибудь прогалинке, он осматривал землю, дергал цветы, бил кайлой по камешкам, прислушивался, растирал в пальцах супесь и звал дальше.