Говорили в темноте, долго не могли придумать, куда укрыть беглого. Порешили за печкою поставить лавку, отгородить ее досками, а снаружи занавесить вениками да бабкиным травьем.
Зов чугунного била, поднимающий работных людей, пробудил Федора. Моисей еле успокоил гостя, отдал его в руки бабки Косыхи, а ребятишкам строго-настрого запретил распускать языки.
Растертый пахучими мазями, Федор вытянулся на лавке. От печи тянуло сухим жаром, будто рядом была та пустыня Тар, что пересек он когда-то, в далекой молодости. Промерзлые кости ломко отходили. На ладони Федора отмякал аббас — восковой шарик, черный от грязи и копоти.
Марья погремела ухватами, шлепнула по затылку Васятку, тот пошмыгал носом, сказал:
— А я дядьке за печкой нажалуюсь. У него глаза у-у какие страшные…
Федор улыбнулся, что-то непривычное шевельнулось в груди.
— Сигай в печь, — позвала бабка Косыха. — Попарься.
Женщины вышли. Федор с наслаждением скинул завшивевшие лохмотья, по мокрой соломе влез в горячую черную топку. Не хватало воздуху, пот разъедал губы. А бабка, затворив заслонку, подсказывала, чтобы наддал он веничком, веничком — он добрый, с крапивкою. Федор плескал водой, неумело бил себя по выпирающим мослам, приятная истома охватила его.
— Выхожу! — слабеющим голосом крикнул он.
В избе опять никого. Только на лавке стоит жбан, рядом — глиняная, обмотанная лыком кружка. Квас душистый, студеный, сводит скулы. И опять наваливается сон…
Крик бедной девки, провал под ногами… Обеими руками Федор цепляется за край ковра, прихлопнутого западней, втягивает его. Девка пролетела мимо, где-то внизу хрястнули ее кости, даже не состонала… Чувствуя, что ковер опускается, Федор вытягивает ногу, нащупывает выступ на камне. Из щели проникает свет… Федор примечает балку, на которой держится пол, цепляется за нее…
Обрезанный Лазаревым кусок ковра летучей мышью скользит вниз, в темноту, щель закрывается…
Аллах, Саваоф или Будда, услышьте молитву!.. Услышьте мою молитву!.. Под пальцами выступ, еще один выступ. Поспешали безвестные каменщики, вели кладку с уступами… Проходит целая вечность, прежде чем мокрый от напряжения Федор спускается на дно… Железные колья, мягкое изломанное тело… Ее-то за что? Да, на ней был лазаревский халат, тот самый халат, в котором хозяин принял Дерианур. Шелковистая бухарская ткань во время падения соскользнула, повисла на кольях. Федор снимает халат, ощупывает стены, вползает в проход. Пахнет сыростью, под рукой железная заслонка… Она легко приподнимается. За нею река… Здесь будет пруд… Ловко умеет Лазарев заметать следы.
Прячась в яминах, Федор добирается до лесу, глядит в ручей и не признает себя…
Все лето он жил в хвойном шалаше, кормясь грибами, ягодами, мелкой птицею, что попадала в нехитрые западенки. В сердце была беззвучная пустота, будто выгорело оно навечно. И никуда не хотелось, и все казалось ненужным, и мир вокруг был сам по себе, не касаясь Федора и никуда не зовя его. И только когда затрещала хвоя на шалаше от холода, как во сне зашагал он к людям вместе с птицами и зверьем… А зачем?.. Да чтобы снова встретиться с Лазаревым! Чтобы нанести верный удар!.. Там, где Лазарев меньше всего его ожидает. Нет, не умерла ненависть, только затаилась, как искорка под серым пеплом…
Федор понял, что уже давно не спит. Голова горела, губы спекло, нестерпимо хотелось пить, но сейчас Федор не мог слышать человечьего голоса.
2
А перед самым его приходом Васька Спиридонов татем подобрался к сиринскому кабаку, трижды постучал в окно, в темных сенях нашел влажный Лукерьин рот, на руках внес ее в горницу.
— Дай хоть дверь-то запереть, — слабея, просила она.
Потом, поглаживая ее бесстыдное литое тело, Васька говорил в темноту:
— Бежим, Лукерья, довольно нам таиться. Поселимся где-нибудь в скиту, подальше от людского глазу.
— Не надо, ничего не говори. — Лукерья лениво потянулась, на зевке добавила: — Люб ты мне, Васенька, ох, как люб… А добро-то куда кинешь? Вон сколько его накопилось… Сундуки-то куда — нищебродам?..
— В дырявой одежде легче — ни тепла не держит, ни души.
— Не для того, Васенька, бог создал меня.
В сенях неожиданно и громко затопали, дверь распахнулась.
— Лукерья, гостей принимай, — пьяно сказал Тимоха, поднял фонарь.
Васька вскочил с лежанки, бросился на него, кулаком вышиб стекло. Кто-то грузный навалился на плечи, сказал:
— Не сокроешься, грешник.
Васька признал голос отца Феофана.
— Под мошонку его, кобеля окаянного, под мошонку! — повизгивал Тимоха. — Снизу подхватывай!
От страшных объятий отца Феофана в глазах плавали красные метляки. Васька изловчился, лягнул Тимоху в брюхо. Тот, постанывая, отполз. Через сени с фонарем в руках бежал Дрынов. Васька высвободил шею и вдруг нырнул вниз, под ноги отца Феофана, вскочил, сшиб приказчика, вылетел в сугроб.
— Судить прелюбодейку станем, — икнув, сказал Тимоха.
Голая, простоволосая Лукерья стояла под иконами:
— Не подходите, убью.
Отец Феофан и приказчик жадными глазами следили за каждым ее движением.
— Ну-ко, рабы божьи, подышите мразом, — глухо приказал отец Феофан.
— Ты божественный, тебе не положено, — сказал Дрынов.
Щербатое лицо его стало серым, глаза светились, будто кошачьи.
— Не тебе осуждать. — Отец Феофан, легко отодвинув стол, шагнул к Лукерье.
Дрынов железной рукой схватил его.
— А-а, в гости пришли, в гости, — плакал Тимоха.
Лукерья повела плечами, усмехнулась:
— Иду к самому Гилю, все про вас обскажу!
Неуловимо быстрыми движениями она набросила шубейку, сунула ноги в валенки и с гордо поднятой головою прошла мимо дерущихся. Поскуливая, Тимоха семенил следом. Лукерью остановили сторожа, сонно спросили, куда несет ведьму нечистый. Она усмехнулась, ответила, ухмыляющиеся стражники пропустили ее, а Тимохе загородили дорогу…
В это время Гиль, обмотав шишковатый лоб полотенцем, перебирал свои сокровища. Через поблескивающие стекляшки видел он пышные залы Зимнего дворца, напудренных, шитых золотом вельмож. Покуривая свою трубку, Гиль шествует в расступившейся блестящей свите к трону. Императрица гонит Потемкина и юного с девичьим личиком графа Зубова, берет Гиля под руку. Она дарит богатому промышленнику новые заводы, потом они едят кровяной ростбиф и беседуют. Она — немка, он — англичанин, они понимают друг друга… Гиль ненавидит рослых людей, но теперь сам он строен и высок, а лицо его стало по-благородному продолговатым и бледным…
За дверью слышны легкие шаги. Англичанин с досадой захлопывает шкатулки, обалдело глядит на вошедшую, которая быстро расстегивает шубейку…
Утром обессиленный Гиль клялся всеми богами, что готов выполнить любой приказ.
— Уйми Дрынова да святого отца, — не скрывая зевков, говорила Лукерья. — Награди моего Тимоху, он утешится. А Ваську Спиридонова пальцем не трожь. Не сполнишь — поминай как звали, и вся твоя власть не поможет…
— Все буду делать, все буду делать, — бормотал Гиль.
Лукерья полновластной хозяйкой поселилась в доме. Напуганная прислуга повиновалась каждому ее взгляду. В отличнейшем состоянии духа сидел в своем кабинете Гиль, выслав Ипанова на работы.
— Ты будешь ее тело хранить, — сказал он приказчику, а отцу Феофану пригрозил письмом в Пермь.
Тимохе Сирину был отправлен богатый подарок.
Но не утешили Тимоху присланные Гилем деньги. Он не отпирал кабака, ночами, как неприкаянный, бродил по пустой избе, колотился лысеющей головой о стенку. Однажды он натянул ветхий полушубок, треух, похожий на грачиное гнездо, затрусил к казарме. Было сумрачно, под ногами шипела поземка. В Моисеевой избе едва приметно посвечивало окно. По привычке Тимоха приподнялся на носки, заглянул. Все были в сборе, а посередине… Господи!.. посередине сам хозяин, сам Лазарев, в своем халате! У Тимохи глаза полезли на лысину. Свят-свят-свят, уж не дух ли его вызвали! Ох, страх-то какой! Мосейка по плечу его стучит. Стало быть, не дух… И не заложник! А это бывает, что хозяева в народ уходят, чтобы споднизу понюхать, как наместники с делами управляются. Так вот почему не велел он рудознатцев-то задевать, а токмо следить. Ба-атюшки-светы! Ну, теперь не зевать: мол, так и так, господин хороший, ваши денежки на стол, а я буду молчать-помалкивать, как могила. А после, как он будто бы из Санкт-Петербурга накатит, в накладе не останусь…