Мама заболела. Мы беспомощно наблюдали, как она все больше удаляется от нас, неспособные как-то помочь или удержать, мы протягивали руки и не могли дотронуться до нее, кричали, но она не слышала нас. Она перестала разговаривать, вставать. Целыми днями она оставалась в постели или сидела в большом кресле в гостиной, дремала перед включенным телевизором. Иногда она гладила меня по голове или по лицу, но взгляд ее был устремлен в пустоту; иногда она сжимала мою руку просто так, без причины; иногда целовала меня в сомкнутые веки. Она больше не ела вместе с нами, не занималась домом. Отец разговаривал с ней часами, иногда даже сердился, до меня доносились его крики из их спальни, я старалась понять, о чем он говорит, о чем умоляет ее; ночами я прижималась ухом к стене, засыпала в этой позе и просыпалась, когда мое тело падало на кровать.
Следующим летом мы отправились на море с друзьями родителей. Мама почти не выходила из дома, ни разу не надела ни купальник, ни сандалии с большим цветком посередине, кажется, она ходила в одной и той же одежде все дни, если только она вообще одевалась. Тем летом было особенно жарко, какая-то влажная липкая жара, мы с отцом старались веселиться — как раньше на каникулах, — но у нас не очень-то получалось.
Теперь-то я знаю, что невозможно избавиться от картинок прошлого и еще меньше от пустоты, которая поселяется у вас внутри, невозможно избавиться от воспоминаний, которые будят вас по ночам или на рассвете, невозможно избавиться от криков, раздающихся у вас в памяти, и еще менее — от царящего в ней молчания.
Потом, как и каждый год, я отправилась на месяц в Дордонь, к бабушке с дедушкой. В конце лета отец приехал за мной и сказал, что нам нужно серьезно поговорить. Маму поместили в специальную больницу для тех, кто страдает тяжелой формой депрессии, а меня записали в специальный колледж для одаренных детей, в Нанте. Я спросила, какое специальное заведение он подобрал для себя. Он улыбнулся и покрепче обнял меня.
В Нанте я провела четыре года. Когда я думаю об этом теперь, это кажется очень много, то есть я хочу сказать, когда считаешь — один, два, три учебных года, каждый год — примерно десять месяцев, каждый месяц — тридцать или тридцать один день, то это кажется невероятно долго, и я еще не сосчитала часы и минуты. Но между тем время было спрессовано и пусто, как чистая страница, — не то чтобы у меня не осталось о нем воспоминаний, но все они какие-то блеклые и размытые. Я возвращалась в Париж на выходные раз в две недели. Вначале я ходила в больницу к матери — сердце, завязанное узлом, и живот подводит от страха, — у нее были остекленевшие, как у мертвой рыбы, глаза, застывшее лицо, она смотрела телевизор в общем зале, издалека я узнавала ее сгорбленную фигуру, дрожащие руки, отец старался меня успокоить, это, мол, из-за лекарств, которые она принимает, побочные эффекты и все такое, но врачи говорят, что она идет на поправку.
Потом ее выписали, и они вдвоем приходили встречать меня на вокзал Монпарнас, ждали в конце перрона. Я старалась привыкнуть к ее новому силуэту — неподвижному, сломленному, мы машинально обнимались, отец подхватывал мою сумку, и мы шли к эскалатору, я вдыхала полной грудью воздух Парижа, втроем мы садились в машину, а на следующий день они провожали меня обратно, время пролетало стремительно, и мне пора было уже возвращаться.
Недели напролет я мечтала, что однажды в воскресенье отец скажет — так дальше нельзя, ты никуда не поедешь, это не дело, что ты так далеко от нас; или он развернет машину на полпути к вокзалу. Недели напролет я мечтала, что на последнем светофоре или даже на вокзальной парковке он скажет: «Это — абсурд какой-то», или «Это просто смешно», или «Это очень больно».
Недели напролет я мечтала, что отец вдруг резко нажмет на газ и мы врежемся в бетонную стену вокзала, оставшись навсегда втроем.
Наконец однажды я вернулась насовсем, вновь обрела Париж, спальню того ребенка, которым я больше не была, я попросила родителей записать меня в самый обычный колледж для обычных детей. Мне хотелось, чтобы жизнь стала прежней, когда все казалось таким простым и происходило само по себе, я хотела, чтобы наша семья ничем не отличалась от других семей, в которых родители произносят больше чем четыре слова за сутки, а дети не проводят все свое время, задавая себе страшные вопросы. Иногда я говорю себе, что Таис тоже была сверходаренной, именно поэтому она так быстро смоталась отсюда — поняла, что за мучения ее ждут здесь, и против них нет никакого лекарства. Я хотела только одного — быть как все, я завидовала их спокойствию, их смеху, их жизни. Я уверена, что у них есть что-то такое, чего мне недостает, я долго искала слово, обозначающее одновременно беззаботность, легкость, уверенность и все такое, я бы вырезала его и наклеила бы в свою тетрадь, слово крупными буквами, как посвящение.
Наступила осень, и мы старались делать вид, что все в порядке. Отец сменил работу, поменял обои в кухне и гостиной. Мать чувствует себя лучше. По крайней мере, так мы говорим по телефону. Да, да, Анук чувствует себя лучше. Намного лучше. Она восстанавливается. Понемногу. Иногда мне хочется вырвать трубку из рук отца и заорать что есть сил: нет, неправда, Анук не лучше, она так далеко, что с ней невозможно разговаривать, Анук с трудом нас узнает, вот уже четыре года она живет в параллельном мире, в недосягаемом четвертом измерении, и ей совершенно наплевать на нас и наши дела!
Возвращаясь домой, я застаю мать в ее любимом кресле в гостиной. Она сидит так с утра до вечера, не включая света, не двигаясь, я знаю, она сворачивает и разворачивает край одеяла и ждет, когда пройдет время. Когда я прихожу, она встает и автоматически, в силу привычки выполняет некоторую сумму движений и жестов, достает печенье из буфета, ставит стаканы на стол, садится напротив, не говоря ни слова, потом убирает со стола, проводит по нему губкой, моет посуду. Вопросы, которые она задает, всегда одни и те же — хорошо ли ты провела день, много ли уроков, не замерзла ли в этой куртке. Она почти не слушает ответов, мы просто играем каждая свою роль, она — матери, я — дочери, каждая произносит положенный текст и следует точным инструкциям.
Она больше не кладет руку мне на плечи, не гладит мои волосы, не ласкает мое лицо; она больше не обнимает меня за шею или талию, не прижимает к себе.
8
Я считаю — раз, два, три, четыре капли, темное облако расплывается в прозрачной воде, как облако краски, когда моешь кисточку. Уже давно я страдаю бессонницей, по-научному «инсомнией», что созвучно с «манией», «ипохондрией» и прочими малосимпатичными словами, означающими некий внутренний сбой, я проглатываю две растительные пилюли за ужином, а когда этого не хватает, отец дает мне «Ривотрил», снотворное, которое помогает мне провалиться в черную дыру и ни о чем не думать. Я должна принимать его как можно реже из-за привыкания, но сегодня ночью мне никак не удается заснуть, уже несколько часов подряд я считаю все, что можно сосчитать, — зубы у барана, волосы торговца песком, его родинки и веснушки, я — как хорошо заряженная батарейка, пульс отдается в сонной артерии, в голове круговерть из слов, они путаются, сталкиваются в нескончаемом хороводе, складываются во фразы, которые выстраиваются в шеренги, как на сцене: мадемуазель Бертиньяк, нужно предусмотреть отдельную главу о работе срочной социальной помощи; Пепит, знаешь, ты похожа на фею Динь-Динь[9] в этом твоем берете; вот, значит, во сколько ты возвращаешься; нет, я не хочу, чтобы ты записывала; пожалуйста, одно пиво; барышни, заплатите по счету, пожалуйста, я заканчиваю смену; нет, завтра я не могу, если хочешь — послезавтра; зонтики мне ни к чему, я их всегда теряю; боже мой, да дайте же выйти людям, прежде чем входить.