Мы остановились у газетного киоска, Но пошла поздороваться с киоскершей, дородной дамой с накрашенными губами и огненно-рыжей шевелюрой, я видела, как дама сунула ей «Баунти» и пакетик леденцов, после чего Но вернулась ко мне. Мы пересекли бульвар и зашли в одну из тех пивных, широкие стеклянные витрины которых неотличимы одна от другой, я едва успела прочесть название. Внутри «Реле Д'Овернь» пахнет сосисками и капустой, и я ищу в своей внутренней базе данных, какому кулинарному шедевру может принадлежать этот запах — тушеная капуста, голубцы, брюссельская капуста, «умеете ли вы сажать капусту»,[3] почему-то я всегда думаю невпопад, блуждаю мыслями невесть где, это раздражает, но, увы, коррекции не поддается.
Мы усаживаемся, Но прячет руки под стол. Я заказываю кока-колу, Но — водку. Официант колеблется несколько секунд, вот-вот он спросит, сколько ей лет, но она смотрит на него с откровенной враждебностью, будто говоря — лучше не доставай меня, придурок; я уверена, что эта фразочка написана у нее на лбу крупными буквами, как на афише; он замечает ее потертую куртку, ту, что она носит поверх других, видит, какая она грязная, и, ответив «о'кей», принимает заказ.
Часто я вижу, что творится в головах у людей, это как игра в следопытов, достаточно потянуть за тонкую черную нить — и можно размотать клубок, ведущий к Мировой истине, той истине, — которую никто никогда не откроет. Отец сказал однажды, что я его пугаю, что с этим шутки плохи, нужно научиться опускать глаза, чтобы сохранить детский взгляд на жизнь. Но мне не удается их опускать, мои глаза, они остаются широко открытыми, и иногда мне даже приходится прикрывать их руками, просто чтобы не видеть.
Официант возвращается с нашим заказом, Но нетерпеливо хватает рюмку. Я вижу ее черные от грязи руки, обгрызенные до крови ногти, следы царапин на тыльной стороне ладоней. От этого зрелища у меня скручивает живот.
Мы пьем в молчании, я ищу тему для беседы, но ничего не приходит на ум; я смотрю на Но, у нее очень усталый вид, не только из-за черных кругов под глазами, спутанных волос, стянутых в хвост старой резинкой, и несвежей одежды. Слово «побитый» отдается болью где-то внутри, я не знаю, была ли она уже такой в тот первый раз, когда мы встретились, может, я просто не заметила, но мне кажется, что за несколько дней она изменилась, стала еще бледнее или грязнее, и ее взгляд невозможно поймать.
Она заговаривает первой:
— Ты живешь неподалеку?
— Да нет, на улице Фий де Кальвэр, рядом с Зимним цирком. А ты?
Она улыбается, потом разводит руками, своими черными от грязи руками, в бессильном жесте, словно говоря: то там, то тут, нигде и повсюду… сама не знаю.
Отпив большой глоток кока-колы, я спрашиваю:
— А где же тогда ты спишь?
— То там, то сям, у людей, у знакомых. Редко несколько дней в одном и том же месте.
— А твои родители?
— У меня их нет.
— Они умерли?
— Нет.
Она спрашивает, можно ли заказать еще что-нибудь выпить, без конца двигает под столом ногами, она не может ни опереться о спинку стула, ни успокоить свои руки; она пристально смотрит на меня, разглядывает мою одежду, меняет позу, потом опять садится по-старому, вертит в пальцах оранжевую зажигалку; во всем ее теле есть какое-то странное возбуждение, напряжение. Так мы и сидим, в ожидании официанта, я стараюсь выдавить из себя улыбку, изобразить естественный вид, но нет ничего труднее, чем выглядеть естественно нарочно, я-то знаю, у меня большой опыт в этом деле. Я с трудом сдерживаюсь, чтобы не засыпать ее вопросами, которые роятся у меня в голове, — сколько тебе лет, как давно ты перестала ходить в школу, где ты находишь еду, у кого ты ночуешь?.. Но я боюсь: вдруг она подумает, что напрасно теряет время, возьмет и просто уйдет.
Она залпом выпивает вторую рюмку водки, поднимается, чтобы взять сигарету за соседним столиком (посетитель вышел в туалет, оставив пачку на столе), глубоко затягивается и просит с ней поговорить.
Она не задает мне вопрос — ну, а ты как поживаешь? — нет. Она произносит именно эту фразу:
— Не могла бы ты со мной поговорить?
Говорить — это я не очень-то люблю, у меня всегда такое впечатление, будто слова ускользают, исчезают, разлетаются; дело не в лексическом запасе, он-то у меня приличный, но в тот самый момент, когда нужно его использовать, все вдруг мутится, путается и рассеивается. Вот почему я терпеть не могу речей и публичных выступлений, я довольствуюсь краткими ответами на прямо поставленные вопросы, храня для самой себя словесное изобилие, которым мощу свой путь к истине.
Но в этот раз передо мной — Но, сидит и смотрит умоляюще. Тогда я решаюсь, кидаюсь в словесную пучину, и наплевать, если я чувствую себя глупо: когда я была маленькой, то прятала под кроватью коробку с сокровищами — перо павлина из зоопарка, шишки, разноцветные ватные шарики, брелок с лампочкой внутри и все такое; однажды я положила туда свое последнее сокровище, не могу сказать тебе, что это было, печальное воспоминание, которое отметило конец моего детства, потом я плотно закрыла коробку, убрала ее подальше под кровать и больше никогда туда не заглядывала. Кстати сказать, у меня полным-полно всяких коробок, для каждой мечты — своя; в классе меня зовут «голова», не замечают меня или избегают, как будто я заразная, но в глубине души я знаю, что причина во мне, это я не умею болтать, смеяться, дурачиться; я держусь в стороне; а еще есть один парень, его зовут Лукас, он иногда подходит ко мне после уроков, улыбается; это в своем роде лидер, очень высокий, красивый и все такое, но я не решаюсь с ним заговорить; вечерами после уроков я собираю новые слова, у меня от этого кружится голова, как на карусели, потому что слова — их десятки тысяч, я вырезаю их из газет, приручаю, наклеиваю в специальную белую тетрадь, которую мне подарила мама, когда она вернулась из больницы; у меня, ты знаешь, полно всяких справочников и энциклопедий, но я ими уже почти не пользуюсь, потому что выучила их наизусть; у меня есть тайник в глубине шкафа, там масса всяких штучек, которые я нахожу на улице, то, что люди теряют, ломают, выбрасывают и все такое…
Она смотрит так, будто это ее забавляет, будто ей не кажутся странными мои речи, она совсем не удивляется, ей можно все рассказать — мои мысли, даже если они путанны и туманны, царящий у меня в голове сумбур, можно добавлять «ну и все такое», и она не сделает мне замечание, мне кажется, она понимает, что это значит, понимает, что «ну и все такое» говорят, когда лень углубляться в подробности, или когда не хватает времени, или просто есть вещи, о которых не скажешь словами.
Она опускает голову на сложенные на столе руки, я все продолжаю говорить. Не знаю, случалось ли со мной уже такое, я хочу сказать — приходилось ли мне когда-нибудь говорить так долго, как в театральных монологах, без единой реплики со стороны собеседника, и потом вдруг я вижу, что она заснула. Я допиваю свою колу и остаюсь сидеть за столом, смотрю, как она спит. Нормальная реакция — в кафе душно, к тому же я специально устроила так, что место на мягком диванчике досталось ей. Я не могу на нее сердиться, я тоже однажды заснула, когда мы всем классом ходили смотреть «Школу жен»,[4] хотя это было здорово, но у меня в голове слишком много всего, и иногда я отключаюсь, как системный блок компьютера, чтобы защитить жесткий диск от перегрева.
Ближе к семи часам вечера я начинаю серьезно опасаться, что мне влетит по первое число за опоздание, и осторожно трясу Но за плечо.
Она открывает глаза, и я шепчу:
— Очень жаль, но мне пора идти.
На ее щеке отпечатались петли вязаного свитера.
— Ты заплатила?
— Да.
— Я посижу еще немного.
— Мы сможем увидеться?
— Если хочешь.
Я надеваю пальто и выхожу на улицу. Оборачиваюсь, чтобы помахать ей рукой, но она не смотрит на меня.