К середине апреля потеплело, снег начал таять, темнеть… Симеон и Перпетуя готовились в поход. Она укладывала в мешки провизию, он чистил ружье, точил ножи, лил пули, смазывал салом веревки… Вокруг избы образовались проталины, появлялась первая травка, запели ручьи. Ночью, когда царила тишина, было слышно, как трескается лед на Байкале. Последний вечер дома получился грустным. Уходившие вновь и вновь повторяли советы и благословения остающимся. Выпили по стакану самогона, Симеонова изготовления. Хозяин оставил Николаю бочонок с этой самодельной водкой, пистолет, топор, а на рассвете следующего дня укутанные в меха, нагруженные мешками, связками веревки, свертками, путешественники взгромоздились на лошадей. На Перпетуе были кожаные штаны, сидела она по-мужски. Сухое сморщенное ее личико наполовину скрылось под громадной лисьей шапкой. Она улыбалась, не стесняясь черной дыры от стершихся или сломанных передних зубов.
– Храни вас Господь! Свидимся зимой.
– Удачи! – кричала им вслед Софи. – До свидания!
Горечь подступила к горлу, как тяжело оказалось это расставание… Всадники удалялись, копыта их лошадей чавкали по грязи. Софи долго глядела им вслед – таким странным милым людям со старческими лицами, а со спины, в седле, выглядевшим совсем юными. Они пустили лошадей рысцой, они удалялись, земля под копытами почти вся уже освободилась от снега, только редкие белые островки еще задержались в буйной поросли лесных цветов и разнотравья, они удалялись, а когда оказались уже совсем почти не видны, Николай взял жену за руку и повел ее в дом. Здесь они обнялись. И на обоих нахлынуло ощущение, что жизнь теперь станет куда более трудной.
* * *
Николай быстро отказался от мысли возделать все пятнадцать десятин земли, пожалованной ему губернатором, и удовольствовался тем, что приводил в порядок маленький огородик Симеона. Чтобы скрасить себе монотонность существования, иногда он ставил силки на дичь, иногда ходил на Байкал ловить с бурятами рыбу. Озеро манило его, околдовывало!.. Он любил прогуливаться по кромке воды, болтать с местными жителями, помогать им в починке сетей. Всякий раз, как ему случалось отплыть с ними от берега в лодке, день превращался в праздник. Софи тихонько завидовала мужу: надо же было сохранить такой интерес к жизни и такое количество энергии после стольких испытаний! Получается, ему больше всего подходит именно жизнь на свежем воздухе… Николай здесь сильно загорел, движения его стали гибкими, глаза сияли, и она с удивлением ловила себя на мысли о том, как муж становится все более красивым с возрастом.
В сумерках они запирались в избе, поставив на крыльцо для варнаков кружку с водой и положив хлеба. Софи часто просыпалась по ночам: ей чудилось, будто кто-то бродит вокруг избы. Насмерть перепуганная, дрожащая, она трогала Николая за плечо, тот приподнимался и, в свою очередь, прислушивался, но свечи на всякий случай не зажигал. Как правило, это оказывался шелест листвы под ветром, или стук дождевых капель по крыше, или далекий крик ночной птицы… Но однажды, выйдя утром из дома, они увидели, что хлеб исчез, а кружка пуста, – и кровь заледенела в жилах Софи. Она смотрела на следы грязи у крыльца – и вся тряслась от ужаса. А потом много ночей не могла заснуть. Однако беглые, вторжения которых она так опасалась, должно быть, проходили мимо: приготовленное для них оставалось нетронутым. Затем как-то утром они снова обнаружили отсутствие хлеба и воды. Потом опять. И в конце концов привыкли к этим ночным визитам. «Разбойники» возвращались теперь довольно часто, но она думала о них со страхом, смешанным с любопытством, как о лесных зверях, которые тоже порой подходили к самому порогу.
23 мая наконец прибыл унтер-офицер с почтой из Иркутска. Он привез письмо Николаю от генерал-губернатора Лавинского, который сообщал, что прошение о перемене места ссылки передано в Санкт-Петербург по всем иерархическим ступенькам, как положено по субординации, и послание от предводителя псковского дворянства, в котором, кроме тысячи рублей, содержались приятные новости о племяннике. Софи очень хотелось задержать курьера до ужина. Он был молоденький, глупенький и самовлюбленный, но каким бы он ни был, все-таки новое лицо! Он приехал из города! Совсем еще недавно он видел настоящие дома, магазины, прохожих! Она жадно расспрашивала унтер-офицера, затем объяснила ему, почему так страстно желает уехать из Мертвого Култука, – так, будто этот ничтожный тип способен повлиять на судьбу озарёвского прошения. Он слушал с важным видом и пил за четверых. Спать его, пьяного в стельку, уложили в постель Симеона. Когда гость пробудился, Софи отдала ему письма для дам, оставшихся в Петровском Заводе, Николай добавил к этому новое прошение – теперь на имя Бенкендорфа. Унтер, заспанный, помятый, с трудом продрав глаза, поклялся, что вернется, день в день, ровнешенько через месяц. Очутившись в санях, он снова заснул мертвым сном.
После отъезда курьера Николай наконец вздохнул с облегчением: он боялся, что этот болван тут задержится и сорвет его планы на рыбалку. Напрасно Софи убеждала мужа, что погода портится, темнеет, скорее всего, к дождю, – упрямец твердил одно: в ненастье легче взять осетра… Она проводила его до селения, состоявшего из бурятских юрт, посмотрела, как он садится в парусную лодку – вместе с четырьмя аборигенами, суетившимися и гримасничавшими, словно обезьяны, Николай пообещал вернуться до темноты, и лодка стала удаляться, приплясывая на мелких, увенчанных барашками пены волнах. Стоя на корме – с растрепанными волосами, белозубой улыбкой на почти коричневом от загара лице – он помахал рукой. Среди низкорослых бурятов он казался особенно высоким. Софи махала в ответ до тех пор, пока лодка не скрылась из виду.
Когда рыбаки были уже далеко, Софи отправилась в обход селения, переходила из одной юрты в другую, говоря всякие приятные слова их обитателям. Всего здесь было восемь семей, примерно шесть десятков человек. Общение с ними было затруднительным – и не только из-за того, что буряты еле-еле лопотали по-русски и оставались безразличны к соблазнам опрятности и ума, но главным образом потому, что, живя в точности так же, как тысячу лет назад, они опасались любого, кто захотел бы изменить, пусть даже в лучшую сторону, их участь. Женщины были особенно подозрительны по отношению к Софи, поскольку она интересовалась их детьми. А она, не подозревая об этом, пыталась завоевать сердца этих милых ребятишек с круглыми загорелыми смуглыми личиками, раскосыми глазами и серьезным видом, изготавливая для них тряпичных кукол. Дети подарки принимали, но мастерица ни разу не видела, чтобы они играли этими куклами. Единственным человеком, с которым ей удавалось почти нормально поговорить, был Ваул, вождь племени – маленький, кривой на один глаз, со словно бы присобранной вокруг большого рта с покрытыми черным лаком зубами рожицей. Вот и сейчас Софи задержалась в его юрте, где пахло странной, но привычной для жилищ монголоидов смесью запахов протухшего мяса, грязи, нищеты и пота. Ваул посасывал оправленную в серебро трубку, и ей тоже пришлось раза три затянуться и выпустить из нее три облачка дыма. Когда она возвращала трубку хозяину, тот сказал:
– Теперь ты из моего дома. Можешь приходить, когда захочешь. При мне с тобой не случится ничего плохого. Знаешь, я немножко шаман: умею говорить с духами земли и воды…
Софи поблагодарила его и отправилась домой: ей казалось, там полно работы, но, очутившись в своей комнате, поняла, что не знает, чем заняться, и слонялась без всякого дела. Николай оставил на столе тетрадь, куда записывал свои размышления о политике, Софи взяла ее в руки, полистала, глядя с нежностью, как мать на дневник сына. Как легко его узнать, читая эти строчки! Ни одной затасканной мысли, ни единой банальности! Как и прежде, он верит, что в конце концов свобода одержит верх над деспотией, верит, что предназначение народа – счастье. Несмотря на неудачный опыт декабристов, он сохранил какое-то изначальное простодушие, спасавшее от полного отчаяния. В другой тетрадке оказался подробный рассказ о событиях 14 декабря. Для кого он пишет эти воспоминания? Если бы еще у них был ребенок…