В тот день ее пригласила на ужин мадам Грибова. Выбирая платье, она думала о Фердинанде Богдановиче. За столом блистала как никогда. И тем не менее, когда она улыбалась, шутила или задумчиво смотрела в пустоту, то делала это вовсе не для присутствовавших за столом гостей… Если не считать старенького длинноволосого аббата и ее самой, здесь были одни только русские, но все эти русские перешли в католичество и образовали, по выражению хозяйки дома, «маленькую паству». Пока слуги в белых чулках разносили заливное из молодых куропаток, мадам Грибова излагала проект, зародившийся в ее голове: устроить в Париже пансионат для русских детей, где им прививали бы знание родного языка, уважение к далекой родине и приверженность к Римско-католической церкви.
– Потому что и речи быть не может о том, чтобы наши сыновья и дочери, сделавшись католиками, стали от этого менее русскими! – подчеркнула она.
Сотрапезники шумно поддержали высказывание хозяйки дома. Все они явно и нескрываемо опасались, как бы их не сочли людьми, отрекшимися от своего происхождения. Отделенные от соотечественников вероисповеданием, они благодаря этому с еще большей страстью цеплялись за то единственное, что у них еще оставалось общего: национальную гордость, надежду на славное будущее страны. Софи наклонилась к соседу слева, господину Крестову, бывшему секретарю посольства, который, завершив свою карьеру, остался в Париже, и вполголоса спросила:
– А как царь относится к тем из его подданных, которые отвернулись от православной веры?
Вокруг нее мгновенно воцарилась тишина. То, что предназначалось для ушей одного-единственного человека, услышали все. Лица окаменели. В эту парижскую столовую, где красная кожа обивки стульев резко выделялась на темно-зеленом фоне стен, только что вошла тень Николая I, затянутая в мундир и сапоги.
– К чему скрывать? – ответил господин Крестов. – Царь сильно разгневан, относится к нам едва ли не как к предателям и не желает понять того, что, поставленные перед выбором, повиноваться ли его приказаниям или приказаниям нашей совести, мы сделали свой выбор без колебаний!
Его ответ тронул Софи своей искренностью. Она смотрела на этих серьезных, спокойных, немного печальных людей, хорошо понимая, какую драму они переживают.
– Но ведь вам не запрещено вернуться в Россию? – спросила она.
– Прямо не запрещено, – ответил Крестов. – Однако, если мы туда приедем, нас, вероятнее всего, встретят сдержанно, а то и враждебно…
– А здесь, во Франции, нам так хорошо! – вздохнула молодая беременная женщина с небесно-голубыми глазами.
– Только бы эти проклятые турки не испортили отношений между двумя нашими странами! – воскликнул господин Грибов.
У него была остроконечная бородка, напоминавшая кисточку для акварели, и обширная плешь, которую пересекали восемь черных волосков.
Аббат, накануне беседовавший с одним важным сенатором, всех успокоил. Мир не нарушится из-за восточных проблем. Несмотря на то что английский флот с Мальты соединился с французским флотом вблизи Дарданелл, а русские оказались всего в нескольких верстах от молдавской границы на реке Прут, никогда еще страны не были так близки к полюбовному соглашению.
– Ход дипломатических качелей завораживает, но не следует этому поддаваться, – подхватил Крестов. – Падение на бирже ценных бумаг, выпускаемых государством, – всего лишь маневр, предназначенный задушить мелких вкладчиков. Говорят, уже есть такие, кто вконец разорился – за десять минут!
Софи похвалила себя за то, что послушалась совета мэтра Пеле, отговорившего ее играть на бирже. Уж она-то точно потеряла бы все!
После десерта перешли в гостиную, чтобы там, как принято во Франции, выпить кофе. В гостиной Софи увидела цветы в темно-красных вазах, фаянсовые вставки на полотке, простенки, расписанные неуклюжим соперником Ватто, горки, заполненные мелкими пыльными безделушками, шелковые камчатные занавеси, персидские ковры… все это заливал желтый свет десятка ламп. Мадам Грибова утащила приехавшую с родины гостью в сторонку, к окну, чтобы расспросить о Юрии Алмазове. Странно, что он так ее интересовал, ведь она едва его знала… Затем, взяв из рук Софи пустую чашку, хозяйка поставила ее на круглый одноногий столик и вздохнула:
– До чего же странно быть русской по сердцу, католичкой по вероисповеданию и жить во Франции, не имея сил отказаться от России! Некоторые из наших соотечественников судят нас очень сурово. Я надеюсь, что вы-то понимаете нас, сударыня…
– Разумеется, – сделав над собой некоторое усилие, заверила ее Софи. – Давно ли вы перешли в католическую веру?
– Девять лет назад. Для меня и для моего мужа это было очень тяжело – такие сомнения, такой душевный разлад… Мадам Свечина нам тогда так помогла. И аббат месье Гагарин тоже…
Пока она говорила, Софи краешком глаза наблюдала за стареньким аббатом, окруженным почтительно внимающей ему паствой. Перехватив ее взгляд, мадам Грибова внезапно спросила:
– Вы предпочли бы видеть у меня за столом православного священника?
Софи от неожиданности вздрогнула и растерянно пробормотала:
– Нет, что вы! Почему же!
Но подумала, что и в самом деле ей было бы уютнее, если бы среди всех этих русских в изгнании ее встретил бородатый православный священник.
5
С приближением лета парижан охватило лихорадочное стремление устраивать светские вечера. Казалось, будто перед тем, как отбыть в деревню, в родовой замок или на воды, хозяйка каждого дома спешила как можно скорее вернуть долг вежливости, пригласив к себе всех, чьи приглашения принимала в течение зимнего сезона. Дельфина де Шарлаз устроила у себя большой раут с пианистом, певицей, чтецом-декламатором и благотворительной лотереей. Софи тоже устроила прием. Она ждала, что будет человек пятьдесят, однако к ней явилось две сотни. Всех, несомненно, привело сюда любопытство: каждому хотелось посмотреть, где живет эта дама, спасшаяся с царской каторги, и как она принимает друзей.
С первой до последней минуты Софи не покидало ощущение, что она сдает экзамен. Она наняла слуг на этот вечер и теперь страдала, видя, какие поношенные у них ливреи. Гости столпились вокруг буфета, и она беспокоилась, хватит ли на всех пунша и мороженого. То и дело ей приходилось тормошить сонных лакеев, которые слишком медленно разносили бутерброды и печенье. Незаметно наблюдая за тем, как прислуживают гостям, Софи переходила от одной группы к другой, делала вид, будто ее занимает бессвязный разговор, – там дарила комплимент, здесь, наоборот, получала и все время улыбалась, да так, что челюсти сводило. Княгиня Ливен, не побоявшаяся себя побеспокоить и оказавшая ей честь своим присутствием, похвалила скромное обаяние жилища госпожи Озарёвой и засиделась едва ли не дольше всех, что служило признаком несомненного успеха вечера.
После ухода гостей Софи философски оглядела свою разоренную гостиную, где повсюду: на камине, на подоконниках, на инкрустированных столиках – теснились грязные тарелки и стаканы, затем ушла в спальню и принялась отвечать на письма. Дарья Филипповна, Мария Францева, Полина Анненкова… болтая со своими подругами, оставшимися в России, она словно сбрасывала чужое платье и становилась самой собой. Несмотря на то что от доктора Вольфа ни строчки в ответ на ее письмо не пришло, она снова написала ему, на тот же берлинский адрес. И на этот раз, заканчивая письмо, отважилась заверить Фердинанда Богдановича в том, что «с нежностью о нем вспоминает». В ту ночь она долго не могла уснуть и ворочалась в постели, взволнованная, тяжело дыша, неотступно думая о дерзости своего признания.
Назавтра Дельфина, явившись с утра пораньше, застала хозяйку за туалетом и с порога принялась уверять, что в городе только и говорят, что о приеме, устроенном «обворожительной мадам Озарёвой». Софи угадала лесть, но все же ей очень было приятно слушать. По мере того, как расширялся круг знакомых, она все больше удивлялась тому, как мало знают о России ее соотечественники. Наиболее осведомленные прочли путевые заметки маркиза де Кюстина и поверили, будто Москва девять месяцев из двенадцати погребена под снегом, а Пушкин им был известен лишь благодаря тому, что шестнадцатью годами раньше был убит на дуэли французом, бароном Жоржем де Геккереном-Дантесом. Последний, впрочем, жил теперь в Париже, и политическое его влияние все возрастало. Блестящий кавалергард, лишивший Россию величайшего из ее поэтов, сделался сенатором Империи. Софи спросили, хочет ли она с Дантесом познакомиться, но она категорически отказалась, инстинктивно встав в этом поединке на сторону русских. Зато сочла за честь встретиться с некоторыми выдающимися художниками, философами, литераторами, о которых только и говорили в ее окружении. У мадам д’Агу встретила Литтре, который оказался до того учен и до того безобразен, что она и двух слов сказать с ним не решилась. Когда была у мадам Свечиной, маленькой слащавой старушонки, одетой в темное и грубое одеяние наподобие монашеского, увенчанной кружевным чепцом и надушенной фиалкой, ей показалось, будто нравственное совершенство хозяйки дома побуждает всех ее близких делать ангельское выражение лица. У Жюля Симона она слушала Ипполита Карно, клявшегося, что его демократические убеждения непоколебимы… Нет, Вавассер не обманывал: республиканские надежды прочно укоренились в сердце некоторых людей, помнивших счастливые дни 1848 года. Вроде бы это обстоятельство должно было бы ее порадовать, ан нет – оставило Софи равнодушной. Ей казалось, будто у нее внутри сломалась какая-то пружина и она утратила способность отзываться на политические волнения. Тем не менее она снова побывала у княгини Ливен, правда, лишь для того, чтобы рассказать той историю Вавассера. Княгиня пообещала употребить свое влияние на графа де Морни, чтобы ускорить освобождение узника. К несчастью, всего через три дня, пятого июля, полиция открыла существование заговора с целью покушения на жизнь императора. Все газеты наперебой писали об аресте двенадцати членов тайного общества в Опера-Комик – прямо во время представления, на котором присутствовала императорская чета. Княгиня Ливен известила Софи о том, что теперь, к сожалению, не самый подходящий момент для того, чтобы пытаться улучшить судьбу ее подопечного.