– Ваше здоровье, Станислав Романович!
– Да! Да! За вас! Будьте здоровы, ваше превосходительство! Живите долго и счастливо! – подхватили хором декабристы, делая шаг вперед.
Лепарскому пришлось нахмуриться, чтобы скрыть нахлынувшие на него чувства. Эти неизлечимые либералы выбрали его главным. Если бы царствовал он, никто бы не стал бунтовать 14 декабря. Мысль эта показалась ему ужасно странной: не перебрал ли он шампанского, надо же, что в голову приходит! А шампанское покалывало язык, глаза увлажнились.
– За нашу дружбу! – ответил он внезапно охрипшим голосом.
И потянулся бокалом к бокалам декабристов и их жен. Все стали чокаться.
* * *
Шли дни, а приказа об отъезде из столицы не присылали, и энтузиазм приговоренных по четвертому разряду сменился почти унынием: теперь они смотрели в будущее с тревогой. И, кроме того, их раздирали противоречивые чувства: все настолько привыкли за шесть с лишним лет жить одними мыслями, одной судьбой с товарищами, что теперь заранее страшились того, как будет, когда они расстанутся, расстанутся, скорее всего, навсегда… К горю разлуки прибавлялась еще странная паника перед масштабами и законами мира, начинающегося за пределами каторги. В тесном мирке общины, артели, закрытом, теплом, основанном на братстве, недостаток свободы возмещался ощущением полной безопасности. Здесь никто не мог быть предоставлен сам себе, при малейших трудностях, моральных или материальных, немедленно приходили на помощь соседи. И те, кто познал эту атмосферу достоинства, увлеченности, великодушия, щедрости, политического согласия, естественно, побаивались оказаться не сегодня завтра выброшенными в круг «нормальных людей». Вместо того чтобы закалить декабристов, их жизнь в замкнутом пространстве сделала их только более уязвимыми. Если они многое узнали из книг или прослушанных лекций, то в искусстве жить не продвинулись ни на шаг, и как тут было не ощутить себя безоружными, беспомощными среди людей, не способных тебя понимать, да и не стремящихся к этому… Среди людей жестоких и расчетливых, заменивших для себя любовь к ближнему страстью к деньгам! Среди людей, наверное, никогда и не слыхавших о 14 декабря 1825 года.
Николай постоянно прокручивал все это в голове, ничего не говоря Софи, чтобы не пугать, не обескураживать жену. А она, со своей стороны, прикладывала все усилия, чтобы выглядеть храброй, бодрой, уверенной в лучшем будущем. Даже стала продавать кое-какую мебель и подкупать теплую одежду. Подорожная пришла 15 февраля, пока в направлении Иркутска, а там уж генерал-губернатор Лавинский распорядится, куда, в какое место ссылки податься каждому. Лепарский возмущался тем, что Бенкендорф не счел возможным известить коменданта о судьбе его подопечных. «Можно подумать, речь идет о государственной тайне! – гневно восклицал он. – Что они там, в Петербурге, усомнились во мне, что ли?!» Из дам только Софи, Наталье Фонвизиной и Елизавете Нарышкиной предстояло тронуться в путь вместе с мужьями. Определенный властью порядок предусматривал, чтобы все уезжали в разное время, через день по одному человеку или одной семье.
Последний вечер Софи и Николая в Петровском Заводе получился грустным. Они обошли по очереди все камеры и распрощались с теми, кто оставался. Поцелуи, объятия… Затем они отправились к Полине Анненковой, которая устроила ужин по случаю их отъезда. Тут был и Лепарский: угрюмый, надутый, но с мокрыми глазами, выдававшими печаль расставания. В конце трапезы он взял слово, чтобы пожелать отъезжающим доброго пути. Речь прозвучала высокопарно, стало понятно, что генерал приготовил ее заранее и выучил наизусть. Однако ближе к финалу голос его оборвался, он потерянно огляделся вокруг себя, опустил голову и пробормотал в усы:
– Будьте счастливы, дети мои! Не забывайте старика, которому вы осветили последние годы! Не знаю, сумел ли я хоть как-то скрасить ваше существование, но, поверьте, старался от всей души!..
Комендант высморкался в огромный красный носовой платок, вздохнул и снова взял в руки вилку с ножом, хотя тарелка его была уже пустой. Когда все встали из-за стола, князь Трубецкой отвел Николая в уголок и сказал:
– Значит, нам придется строить церковь в Петровском Заводе без вас – а вы ведь так рьяно, с таким красноречием защищали эту идею! Ах, если бы люди знали, сколько обстоятельств способны изменить их намерения, наверное, они поостереглись бы задумывать что-то существенное… Однако так лучше. Завидую вам, друг мой! Выйти из тюрьмы на волю – все равно что заново родиться на свет. Теперь вы начнете жить!..
– Да… – согласился Николай со вздохом. – Да, конечно, но – среди каких людей? Мне кажется, у меня нет ничего общего с большинством моих соотечественников. Отправили бы меня на Северный полюс, к белым медведям, с ними я и то чувствовал бы себя не таким потерянным!..
На рассвете следующего дня Николай и Софи вышли из дому. У порога были приготовлены сани: одни ждали их самих, в других уже сидел унтер-офицер Бобруйский, которому было поручено сопровождение ссыльных. Когда слуги почти уже приладили багаж, в дальнем конце улицы показались и стали, покачиваясь, приближаться огоньки. Это несколько дам под водительством Марии Волконский явились сказать на прощанье несколько теплых слов отъезжающей подруге. Кое-кто из рано вставших заключенных, выскользнув из ворот тюрьмы, присоединился к ним. За стеклянными стенками фонарей мерцали желтые язычки пламени, временами бросая отблеск на взволнованные лица. Вокруг кружился, завиваясь небольшими вихрями, снег. Стоял трескучий мороз. Заиндевелые лошади казались одной серебристой масти. Софи с трудом верилось, что те самые женщины, которые сейчас плачут, разлучаясь с нею, совсем еще недавно были ее злейшими врагами.
– Пишите нам, Софи!.. Может быть, нам повезет, и мы окажемся в ссылке поблизости от вас!.. Доброго пути!.. Храни вас Господь!..
Затем к ней подошел Юрий Алмазов и прошептал в самое ухо:
– Позвольте поцеловать вас напоследок!
Софи посмотрела на него: маленький, тощий, с темными глазами, сверкающими из-под густых черных бровей…
– Я никогда не осмеливался сказать вам, – продолжал между тем Юрий, – что вы очень часто мне снились. Я завидовал… да я и сейчас завидую Николя, и я буду страшно несчастен оттого, что нельзя будет больше вас видеть!..
Она наклонилась к нему, и Алмазов осторожно коснулся губами ее щеки. Другие мужчины тоже подошли поцеловать Софи. Силы у нее стремительно убывали, решимость слабела, растерянность, наоборот, нарастала. Она чувствовала себя настолько опустошенной, что готова была закричать: «Мы остаемся!» Николай помог жене сесть в сани.
– Прощайте, друзья мои, дорогие мои друзья! – воскликнула она. – Прощайте!
Перед нею заскользили дома Дамской улицы. Прижавшись к Николаю и накрывшись вместе с ним медвежьей полостью, она смотрела, как удаляется, удаляется, удаляется от них этот маленький дружеский круг, этот милый сердцу мирок, которого, вполне может быть, они никогда в жизни больше не увидят. Люди были там, уже довольно далеко, в неясном мареве света, они размахивали руками, посылали им вслед прощальные сигналы белых платочков… Сани проехали мимо дома генерала Лепарского. В окне его кабинета светилась лампа. Неужели встал в такую рань? Лошади пошли шагом, колокольчики слабым звоном нарушали молчание оледенелого воздуха. Снег на земле почернел и стал серым, даже с каким-то свинцово-оловянным отливом, и сразу же почувствовался запах расплавленного металла – это они приблизились к литейным цехам завода. Из высоких труб в небо уходили столбы дыма, а время от времени сыпались красные искры. Торопившиеся на смену рабочие с фонарями в руках расступались перед санями, некоторые из горожан снимали шапки. Софи обернулась и несколько минут с бесконечной нежностью и печалью глядела на этот ряд светлячков в предрассветной мгле. Дома стали реже и беднее на вид: нищие грязные хибары…
Дорога поднималась вверх, снег скрипел под полозьями. Впереди возникла церковь – дряхлая, утонувшая по пояс в сугробах, только веселые купола выглядывали из тумана, как разноцветные шары. Сбоку – кладбище. Среди сотен грубо сколоченных, покосившихся деревянных крестов, выделявшихся на белом снегу, виднелся склеп, где покоилась Александрина Муравьева, выстроенный как часовня со святым образом на фронтоне и лампадкой, горевшей за закрытой решеткой. Кучер и Николай перекрестились. Унтер-офицер, следовавший в отдельных санях за Озарёвыми, последовал их примеру. Софи слегка поклонилась и благодарно помянула усопшую, а потом еще долго думала об их такой робкой, такой нерешительной, такой незавершенной дружбе – пока мысли ее не смешались, звон колокольцев не заполнил всю голову и она не забылась, отдавшись движению. Николай обнял жену за плечи. Перед ними расступился лес. На скрещенные ветви легла золотая пыль: вставало солнце…