А все дамы, между тем, наперебой восхищаются малютками, оспаривают право их баюкать, нянчить и мечтают о том, чтобы поскорее обзавестись собственными… В этом не было бы ничего удивительного, если бы среди самых пламенных мечтательниц не было Марии Волконской, Натальи Фонвизиной и Александрины Давыдовой – ведь все они, как и Александрина Муравьева, оставили своих детей в России… Уже зная, что ей не суждено иметь детей, Софи старалась оградить себя от их увлечений. Единственное, о чем она горевала, так это о том, что Сереженька растет так далеко от нее и что она узнает о нем только из писем Михаила Борисовича.
* * *
Некоторые декабристы с приближением Пасхи впали в некое мистическое нетерпение, и чем меньше до Светлого Христова Воскресения оставалось времени, тем сильнее овладевала ими эта лихорадка. Великий пост был единственным временем в году, когда им разрешалось посещать церковь. Многие на Страстной неделе соблюдали строгий пост. Иконы во всех камерах украсили веточками освященной вербы, работы были отменены, каждый день солдаты вели каторжников в храм, к началу службы, им было отведено особое место у самого входа. Николай с наслаждением вслушивался в замогильный голос дьякона, ловил вдохновенный шепот батюшки, а взгляд его то и дело обращался к группе женщин, выискивая на фоне горящих свечей тонкий профиль Софи. Когда началась проскомидия, ему почудилось, будто сам Христос смотрел на этот крошечный уголок земли, который назывался Читой. Он упал на колени, перекрестился с таким пылом, с каким осеняют себя крестом только дети, и в сердце своем воззвал к милости Господней. Он, как и все его товарищи, мечтал присутствовать на торжественном ночном богослужении в Страстную субботу, но в этой милости им было отказано под предлогом комендантского часа. Лепарский от имени властей всего лишь и прислал им по крашеному яичку и по ломтику освященного кулича… В Пасхальную ночь они жадно прислушивались к отдаленному трезвону колоколов, в полночь похристосовались со слезами на глазах. Назавтра генерал сам приехал поздравить арестантов: будучи католиком, он, тем не менее, приспособился к православным обрядам и потому с порога воскликнул:
– Христос воскресе!
Наверное, даже если бы Лепарский объявил об амнистии по случаю великого праздника, это вряд ли вызвало бы такой радостный отклик. А сейчас весь острог возликовал ему в ответ.
– Воистину воскресе! – дружно отозвались декабристы.
Эти простые слова, звучащие каждый год уже в течение многих столетий, обладали для Николая какой-то особенной, умиротворяющей властью, ничто на свете не могло подарить такого покоя его душе. Мало того, что он смягчился: у него прибавилось сил, у него появилось ощущение, похожее на то, какое бывает у путника, после долгого путешествия по темным чащам, по густым буреломам вышедшего наконец на солнечную поляну и сбросившего груз…
После праздников Софи снова напомнила Лепарскому о его намерении более энергично вмешаться в судьбу Никиты. На этот раз генерал не стал искать никаких отговорок, а просто пообещал завтра же написать в Иркутск. Это возродило в Софи надежду, впрочем, весеннее солнце и отличная погода, кажется, всех сделали оптимистами. По деревне то тут то там строили новые избы, сюда стали приезжать на постоянное жительство торговцы, явно подсчитавшие уже, какую прибыль смогут извлечь из коммерции пусть и в глуши, но там, где, по слухам, ссыльные дамы получают приличные деньги из России, да и сами жители Читы, боясь, наверное, что пришельцы обойдут их, стали открывать лавки, и так странно было видеть на деревенской улице витрину с тканями, хозяйственной утварью или принадлежностями для шитья… Население росло, богатело и благословляло «господ каторжников», ставших причиной этого неожиданного процветания.
В июне началась такая страшная жара, что Лепарский разрешил заключенным купаться в речке, и земляные работы у Чертовой могилы стали для них теперь лишь, так сказать, трудовой разминкой, прелюдией к погружению в прохладную чистую воду. После купания они обсыхали на берегу, лениво обсуждая новости, долетавшие из другого мира. Мира, где шла, к примеру, война с турками, по-прежнему весьма для них интересная. После неудач вначале русские спохватились, взяли себя в руки и стали одерживать победу за победой под водительством генерала Дибича, необыкновенно живого, деятельного и импульсивного, закипавшего из-за любой мелочи. Забавно, что после успехов на турецком фронте за горячность и за особенную внешность: Иван Дибич был огненно-рыжий, низенький, плотный, с широкими плечами и короткой шеей – его прозвали Самовар-паша. Этак дело пойдет, говорили декабристы, наши вскоре станут лагерем у Константинополя! А когда враг будет окончательно разбит, государь – какие тут могут быть сомнения! – празднуя триумфальное завершение кампании, издаст манифест о царской милости, в котором, снова нет никаких сомнений, первыми в числе ее удостоенных назовет декабристов.
Лепарский же почти прямо указывал на такой исход, и каторжники сохраняли надежду на близкую свободу. Можно себе представить, с каким восторгом они встретили известие о том, что 14 сентября заключен Адрианопольский мир, и по его условиям Россия закрепляет за собой устье Дуная и восточное побережье Черного моря, княжества Молдавия и Валахия, равно как и Сербия, получают автономию, гарантом которой также становится Россия, Греция тоже становится автономной, а кроме того, восстанавливается право свободного прохождения русских судов через Босфор и Дарданеллы… Вот только император, вдохновленный одержанной таким образом победой в дипломатической войне с Англией и Францией, освободил пленных турок во главе с пашами и сераскирами,[3] но, кажется, позабыл о русских своих пленниках, поныне томящихся в сибирской неволе и поныне мечтающих о царском прощении. Шли дни, и даже самые восторженные теряли последние иллюзии.
Возвращаясь с земляных работ, Николай теперь все чаще прогуливался по двору острога совсем один, то и дело останавливаясь у прорехи в ограде и вглядываясь в дорогу, которая не вела никуда. Радость, пережитая им на Пасху, стала всего лишь смутным воспоминанием, ей на смену пришли тревоги, тревоги, тревоги… насколько глаз хватает – ему повсюду виделись одни лишь тревоги… Он чувствовал себя заброшенным за тысячи верст от настоящей жизни. Отрезанным от всего. Перемещенным на другую планету. Окруженным пустотой, сравнимой разве что с космической. Как это возможно, чтобы он, Николай Михайлович Озарёв, с таким именем, с таким прошлым, с таким богатством, силой, энергией, выправкой, связями, наконец, – как это возможно, чтобы он до конца своих дней довольствовался одиноким прозябанием в сибирской глуши? Порой он жалел, что отказался бежать с каторги, и только присутствие Софи помогало ему преодолеть уныние.
Однажды утром, уже в октябре, когда Софи помогала Пульхерии убирать свою комнату, за ней явился генеральский денщик. Она сразу поняла: комендант хочет объявить ей о скором приезде Никиты, и с забившимся от благодарности сердцем поспешила к Лепарскому.
Лицо вставшего при виде посетительницы Станислава Романовича стало мрачным, у Софи отказали ноги, и она бессильно упала в кресло, не дожидаясь приглашения сесть. Нет сомнений, новость окажется ужасной…
– У меня печальные вести из Франции, сударыня, – сказал Лепарский, и она сразу подумала о родителях, о которых ничего не знала уже больше двух лет.
– Моя матушка? – еле слышно прошептала Софи.
– Да, – кивнул генерал. – Ваша матушка скончалась в начале этого года вследствие долгой и тяжелой болезни. Но и ваш батюшка ненадолго пережил супругу – он покинул этот мир 12 июля. Его превосходительство генерал Бенкендорф, получивший эти печальные сведения от посла Франции в Санкт-Петербурге, поручил мне известить вас и выразить вам свои глубочайшие соболезнования. Я присоединяюсь к Александру Христофоровичу.
Сраженную, онемевшую от внезапности услышанного Софи переполняла скорбь, но, по зрелом размышлении, эту скорбь можно было бы назвать, скорее, умеренной. Родители настолько давно исчезли из ее реального существования, что она, пожалуй, и перестала думать о них как о живых людях, они превратились в призраки полузабытого прошлого, в воспоминания, которые она вызывала или отправляла обратно в глубины памяти просто по прихоти, согласно капризу. И смерть отца и матери вовсе не застала ее врасплох, смерть эта, скорее, подтвердила ощущение неотвратимого сиротства, в каком она жила со времени разлуки с ними. На самом деле ничего не переменилось: она не стала ни более одинокой, ни менее любимой. Просто теперь уже нет на свете людей, помнящих ее ребенком, и, вспоминая детство, последние свидетели которого ушли навсегда, она будет испытывать горечь… вот и все. Но в горле ее встал комок, сердце забилось – в ней, внутри, в самой глубине души рыдала маленькая девочка… девочка на качелях… посреди цветущего сада…