– Да, все очень хорошо, – сказала она.
И подумала: «А в самом деле, отчего бы не занять подобающее место в парижском обществе? Почему бы не попытаться объяснить французам, что такое Россия? Денег, которые я получу от продажи Каштановки, мне вполне хватит на то, чтобы устраивать большие приемы. Я заставлю к себе прислушаться. От меня наконец-то будет хоть какая-то польза!» Но тут, словно споткнувшись, резко оборвала свои рассуждения. Снова с разбегу наткнулась, как на осязаемое препятствие, на мысль о том, что надо продать Каштановку. Уступить чужим людям эту полную воспоминаний землю, торговаться о цене мужиков: столько-то за голову, будто это скот, – достанет ли у нее на это сил? «Тем не менее придется через все это пройти, – сказала она себе. – Со смертью Сережи ничего не изменилось. Мне нечего больше делать в этой стране, с этими крепостными. Они меня не любят, они мне это доказали. А я уже не чувствую в себе сил заниматься ими, как прежде, независимо от того, освободят их или нет. Слишком поздно пала преграда. Нельзя разогреть угасшую страсть. Если бы мой сын остался жить, мне было бы кому оставить это имение в наследство. А так – что ждет Каштановку, когда меня не станет? Некому прийти мне на смену. Как это страшно! Ах, скорее, скорее бы все это закончилось, чтобы мне больше никогда не слышать о Каштановке!» Она наклонилась к Дельфине, наблюдавшей за ней из глубины своего кресла, и тихонько проговорила:
– Вы смотрите далеко вперед! Но может быть, вы и правы! Мне хотелось бы здесь, во Франции, служить сближению двух народов, хорошо мне знакомых! Особенно теперь, после такой кровавой войны! Мы еще поговорим об этом после моего возвращения из поездки…
Дельфина вскочила и схватила ее за руки, вскричав:
– Я так рада видеть вас снова такой, решительной и здравомыслящей, полной веры в будущее! Это платье удивительно вам идет!
Лицо портнихи просияло: наконец-то заговорили на понятном ей языке! Она предложила добавить внизу оборку – совсем, совсем легкую! И между тремя женщинами завязался оживленный разговор.
* * *
Лихорадочное возбуждение, охватившее Россию в ожидании празднеств по случаю коронации, казалось, мало-помалу, распространилось и на Францию. Парижские газеты с удовольствием рассказывали о приготовлениях к этим удивительным дням, о том, как роскошно убрана Москва, о предполагаемом составе процессии, объясняли смысл некоторых православных обрядов. Те же самые газетчики, которые совсем недавно призывали к беспощадной войне с варварами, теперь умилялись живописности нравов этого великого народа и взахлеб расхваливали благородные качества Александра II. Граф де Морни должен был лично возглавить французскую делегацию. Говорили, что в Санкт-Петербурге весьма и весьма прочувствовали оказанную честь.
На следующий день после коронования Софи прочитала во «Всемирном вестнике» сообщение, которое глубоко ее тронуло. Среди положений манифеста, обнародованного новым царем по случаю его восшествия на престол, корреспондент газеты отметил следующее: «Полное помилование 31 заговорщика 1825 года – тех, кто еще оставался в сибирской ссылке». Таким образом, наказание декабристов наконец закончилось! После тридцати лет каторжных работ и ссылки они получат право вернуться в те места, где протекла их счастливая юность. Софи несколько раз перечла строки, набранные мелким шрифтом, и ее глаза наполнились слезами при воспоминании о друзьях.
Вскоре после этого она получила письмо от Маши Францевой, в котором известие подтверждалось:
«Мы здесь, в Сибири, еще ничего не знали. Но Миша, сын Волконских, был в Москве во время коронации. Именно ему император, проявив душевную тонкость, поручил передать декабристам весть о помиловании. Он сорвался с места, словно обезумев, и проделал весь длинный путь всего-навсего за две недели. Добравшись до дома отца, Миша едва стоял на ногах и от усталости потерял голос. Можете себе представить радость наших друзей! Радость, которая, впрочем, очень скоро омрачилась печалью. В их преклонные годы нелегко менять привычки. И вот теперь они готовятся покинуть знакомые им края ради неведомой родины – неохотно!.. Впрочем, им запрещено жить в Москве и Санкт-Петербурге. В газетах пишут о помиловании 31 изгнанника, однако на деле их осталось всего 19. Те, у кого есть дети, радуются, думая о семье, тому, что им возвращены честь и свобода. Однако все прочие, скажу вам по секрету, охотно обошлись бы без этого запоздалого проявления царского милосердия. Они чувствуют себя нравственно обязанными принять оказанную им милость и плачут, когда я говорю с ними об отъезде. Мне и самой тоже очень грустно. Что со мной станется, когда все они будут далеко?.. Более недавние и более трагические события уже отодвинули их историю на второй план. После Крымской войны и ее жестоких последствий прошлое, которым мы так дорожим, отодвинулось на целый век! Как-то вы прожили эти страшные годы? Какие чувства питают к нам сегодня французы?..»
Софи со всею пылкостью отозвалась на это послание. Написала она и Полине Анненковой, и Марии Волконской, поздравляя их со скорым возвращением в Россию. Перед тем, как запечатать последний конверт, она вдруг задумалась, уронив руки и устремив взгляд куда-то вдаль. Лампа под стеклянным колпаком освещала доску секретера. За темными окнами завывал осенний ветер. Софи подсчитала, что до отъезда осталось девять дней. На этот раз она решила ехать другим путем. По железной дороге она через Кельн и Берлин доберется от Парижа до Штеттина, а в Штеттине сядет на пароход, идущий в Санкт-Петербург. По словам людей знающих, этот путь был самым удобным и разумным. На то, чтобы уладить в Пскове свои дела, ей потребуется не больше месяца. И какую же легкость она почувствует, избавившись от Каштановки! Софи вновь принялась обдумывать перемены, которые решила произвести в своем доме на улице Гренель. Рядом с большой, обставленной по-старинному гостиной она устроит будуар в современном вкусе, со стегаными креслами, настенным фарфоровым фонтаном, диваном, подушками с помпонами, тяжелыми занавесями с бахромой… Она уже выбрала цвета, которые будут преобладать в отделке: розовый и жемчужно-серый. Говорят, это любимые цвета императрицы… Но не будет ли это выглядеть безвкусно? Мелкие заботы вихрем кружились в голове Софи. Внезапно она представила себе, как принимает здесь, в своем парижском доме, Фонвизиных, Анненковых, Волконских, всех своих сибирских друзей. Они печально глядели на нее и ее не понимали. Ей вспомнилась фраза из Библии, которую в прежние времена иные декабристы охотно цитировали: «Свет праведных весело горит; светильник же нечестивых угасает».[40] Светильник нечестивых угас со смертью царя. Но где же веселье праведных? Они слишком стары для того, чтобы возвеселиться; они все потеряли из-за идеи, и другие, после них, тоже потеряют все – и напрасно, напрасно! Воздух полон умершими великими мечтами, неудавшимися благородными замыслами. Но, может быть, это упорное желание изменить облик мира и есть неотъемлемый признак человека в исполинской фантасмагории, где каждое следующее поколение перечеркивает, забывает предшествующее и все всегда надо начинать заново? Может быть, потребность воспылать страстью пересиливает потребность быть счастливым? Может быть, загубленной бывает лишь та жизнь, которую проживают с осторожностью? Никто не имеет права жаловаться, пока видит перед собой открытый путь. Усилие, независимо от того, увенчается ли оно успехом, вознаграждает того, кто его совершает. И, если это действительно так, кто может утверждать, будто декабристы сражались напрасно, будто Николаю жизнь не удалась? Взволнованная всеми этими противоречивыми мыслями, Софи встала, выдвинула ящик комода, вытащила оттуда старые письма, медальон с портретом, и в ее душе ожили нежные воспоминания.
…В гостиную входит молодой офицер вражеской армии. Высокий, светловолосый, на загорелом лице сверкают белые зубы. Смотрит на нее почтительно, восторженно. От тех прекрасных лет осталось так мало – тающий след наподобие того, что прочерчивает в небе брошенный мальчишкой камень. Софи прижала руки к груди. Где-то под ветром захлопали ставни. И ей вспомнились иные ночи в Каштановке, яростный шум деревьев вокруг дома, черные ели под снегом вдоль аллеи, бубенцы тройки вдали… Радостные голоса кричат: «Барыня! Барыня! Кто-то едет!..» Давным-давно никто ее не называет барыней.