– Но ведь я же подлец?
– Нет не подлец. Ты, может быть, лучше многих бесстрашных людей. Надо любить жизнь, надо бояться смерти.
– А ты не боишься?
– Нет, боюсь. Меньше твоего, но, может быть, хуже, что меньше. Вон Матюша и Пестель, те совсем не боятся, и это совсем нехорошо.
– А Ипполит?
– Ипполит не видел смерти. Кто очень любит, тот уже смерти не видит. А мы не очень любим: нам нельзя не бояться.
– Ну, читай, читай!
Муравьёв продолжал читать. Но Бестужев опять остановил его:
– А что Серёжа, ты как думаешь, отец Пётр – честный человек?
– Честный.
– Что ж он всё врёт, что помилуют? О гонце слышал?
– Слышал.
– Зачем же врёт? Ведь никакого гонца не будет? Ты как думаешь, не будет, а? Серёжа, что ж ты молчишь?
По голосу его Муравьёв понял, что он готов опять расплакаться бесстыдно, как дети. Молчал – не знал, что делать: сказать ли правду, снять святой покров надежды или обмануть, пожалеть? Пожалел, обманул:
– Не знаю, Миша. Может быть, и будет гонец.
– Ну, ладно, читай! – проговорил Бестужев радостно. – Вот что прочти – Исайи-пророка, – помнишь, у тебя выписки.
Муравьёв стал читать:
– «И будет в последние дни:
Перекуют мечи свои на орала и копья свои – на серпы; не поднимет народ на народ меча, и не будут более учиться воевать.
Тогда волк будет жить вместе с ягнёнком. И младенец будет играть над норою аспида.
Не будут делать зла и вреда на всей святой горе Моей: ибо земля будет наполнена ведением Господа, как воды наполняют море.
И будет: прежде нежели они воззовут, Я отвечу; они ещё будут говорить, и Я уже услышу.
Как утешает кого-либо мать, так утешу Я вас…»
– Стой, стой! Как хорошо! Не Отец, а Мать… А ведь это всё так и будет?
– Так и будет.
– Нет, не будет, а есть! – воскликнул Бестужев. – «Да приидет Царствие Твоё», – это вначале, а в конце: «Яко Твоё есть царствие». Есть, уже есть… А знаешь, Серёжа, когда я читал Катехизис на Васильковской площади, была такая минута…
– Знаю.
– И у тебя?.. А ведь в такую минуту и умереть не страшно?
– Не страшно, Миша.
– Ну, читай, читай… Дай руку!
Муравьёв просунул руку в щель. Бестужев поцеловал её, потом приложил к губам. Засыпал и дышал на неё, как будто и во сне целовал. Иногда вздрагивал, всхлипывал, как маленькие дети во сне, но всё тише, тише и наконец совсем затих, заснул.
Муравьёв тоже задремал.
Проснулся от ужасного крика. Не узнал голоса Бестужева.
– Ой-ой-ой! Что это? Что это? Что это?
Заткнул уши, чтобы не слышать. Но скоро всё затихло. Слышался только звон желез, надеваемых на ноги, и приветливый голос Трофимова:
– Сонный человек, ваше благородие, как дитя малое: всего пужается. А проснётся – посмеётся…
Муравьёв подошёл к стене, отделявшей его от Голицына, и заговорил сквозь щель:
– Прочли моё «Завещание»?
– Прочёл.
– Передадите?
– Передам. А помните, Муравьёв, вы мне говорили, что мы чего-то главного не знаем?
– Помню.
– А разве не главное то, что в «Завещании»: Царь Христос на земле, как на небе?
– Да, главное, но мы не знаем, как это сделать.
– А пока не знаем, Россия гибнет?
– Не погибнет, – спасёт Христос.
Помолчал и прибавил шёпотом:
– Христос и ещё Кто-то.
«Кто же?» – хотел спросить Голицын и не спросил: почувствовал, что об этом нельзя спрашивать.
– Вы женаты, Голицын?
– Женат.
– Как имя вашей супруги?
– Марья Павловна.
– А сами как зовёте?
– Маринькой.
– Ну поцелуйте же от меня Мариньку. Прощайте. Идут.
Храни вас Бог!
Голицын услышал на дверях соседней камеры стук замков и засовов.
Когда пятерых, под конвоем павловских гренадеров, вывели в коридор, они перецеловались все, кроме Каховского. Он стоял в стороне, один, всё такой же каменный. Рылеев взглянул на него, хотел подойти, но Каховский оттолкнул его молча глазами: «Убирайся к чёрту, подлец!» Рылеев улыбнулся: «Ничего, сейчас поймёт».
Пошли: впереди Каховский, один; за ним Рылеев с Пестелем, под руку, а Муравьёв с Бестужевым, тоже под руку, заключали шествие.
Проходя мимо камер, Рылеев крестил их и говорил протяжно-певучим, как бы зовущим, голосом:
– Простите, простите, братья!
Услышав звук шагов, звон цепей и голос Рылеева, Голицын бросился к оконцу-«глазку» и крикнул сторожу:
– Подыми!
Сторож поднял занавеску. Голицын выглянул. Увидел лицо Муравьёва. Муравьёв улыбнулся ему, как будто хотел спросить: «Передадите?» – «Передам», – ответил Голицын тоже улыбкой.
Подошёл к окну и увидел на Кронверкском валу, на тускло-красной заре, два чёрных столба с перекладиной и пятью верёвками.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Всех осуждённых по делу Четырнадцатого – их было 116 человек, кроме пяти приговорённых к смертной казни, – выводили на экзекуцию – «шельмование». Собрали на площади перед Монетным двором, построили отделениями по роду службы и вывели через Петровские ворота из крепости на гласис[119] Кронверкской куртины, большое поле-пустырь; здесь когда-то была свалка нечистот и теперь ещё валялись кучи мусора.
Войска гвардейского корпуса и артиллерия с заряженными пушками окружили осуждённых полукольцом. Глухо, в тумане, били барабаны, не нарушая предрассветной тишины. У каждого отделения пылал костёр и стоял палач. Прочли сентенцию и начали производить шельмование.
Осуждённым велели стать на колени. Палачи сдирали мундиры, погоны, эполеты, ордена и бросали в огонь. Над головами ломали шпаги. Подпилили их заранее, чтобы легче переламывать, но иные были плохо подпилены, и осуждённые от ударов падали. Так упал Голицын, когда палач ударил его по голове камер-юнкерской шпагой.
– Если ты ещё раз ударишь так, то убьёшь меня до смерти, – сказал он палачу, вставая.
Потом надели на них полосатые больничные халаты. Разбирать их было некогда: одному на маленький рост достался длинный, и он путался в полах; другому на большой – короткий; толстому – узкий, так что он едва его напяливал. Нарядили шутами. Наконец повели назад в крепость.
Проходя мимо Кронверкского вала, они шептались, глядя на два столба с перекладиной:
– Что это?
– Будто не знаете?
– Да уж очень на н е ё не похоже.
– А вы её видели?
– Нет, не видал.
– Никто не видел: это за нашу память – первая.
– Первая, да, чай, не последняя.
– Штука нехитрая, а у нас и того не сумели: немец построил…
– Из русских палача не нашли: латыша какого-то аль чухну выписали.
– Да и то, говорят, плохонький: пожалуй, не справится.
– Кутузов научит: он мастер – на царских шеях выучен!
Смеялись: так иногда люди смеются от ужаса.
– И чего копаются? В два часа назначено, а теперь уж пятый.
– В Адмиралтействе строили; на шести возах везли; пять прибыло, а шестой, главный, с перекладиной, где-то застрял. Новую делали, вот и замешкались.
– Ничего не будет Только пугают «Конфирмация – декорация» Прискачет гонец с царскою милостью.
– Вон, вон, кто-то скачет, видите?
– Генерал Чернышёв.
– Ну, всё равно будет гонец.
И опять на н е ё оглядывались.
– На качели похожа.
– Покачайтесь-ка!
– Нет, не качели, а весы, – сказал Голицын. Никто не понял, а он подумал: «На этих весах Россия будет взвешена».
К столбам на валу подскакали два генерала, Чернышёв и Кутузов. Спорили о толщине верёвок.
– Тонки, – говорил Чернышёв.
– Нет, не тонки. На тонких петля туже затянется, – возражал Кутузов.
– А если не выдержат?
– Помилуйте, мешки с песком бросали, – восемь пуд выдерживают.
– Сами делать пробу изволили?
– Сам.
– Ну, так вашему превосходительству лучше знать, – усмехнулся Чернышёв язвительно, а Кутузов побагровел – понял: царя удавить сумел, сумеет – и цареубийц.