Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– Не будете ли добры, князь, сообщить слова, сказанные Рылеевым в ночь накануне Четырнадцатого, когда он передал кинжал Каховскому, – вдруг, среди болтовни, возобновил допрос Чернышёв.

– Ничего не могу сообщить, – ответил Голицын: решил молчать, о чём бы ни спрашивали.

– А ведь вы при этом присутствовали. Может быть, забыли? Так я вам напомню. Рылеев сказал Каховскому: «Убей царя. Рано поутру, до возмущения, ступай во дворец и там убей». Помните? Что ж вы молчите? Говорить не хотите?

– Не хочу.

– Воля ваша, князь, но вы этим вредите не только себе. Отвергнув или подтвердив слова Рылеева, вы уменьшили бы вину его или Каховского и, может быть, спасли бы одного из двух, а запирательством губите обоих.

«А ведь он прав», – подумал Голицын.

– Ну, так как же? – продолжал Чернышёв. – Не хотите сказать? В последний раз спрашиваю: не хотите?

– Не хочу.

– Шельма! Шельма! – проворчал себе под нос Татищев.

Узкие жёлтые зрачки Чернышёва опять, как давеча, сверкнули злостью.

– А княгиня знала о вашем участии в заговоре? – спросил он, помолчав.

– Какая княгиня?

– Ваша супруга, – улыбнулся Чернышёв ласково.

Голицын почувствовал, что кандалы тяжелеют на нём неимоверной тяжестью, ноги подкашиваются – вот-вот упадёт. Сделал шаг и схватился рукою за спинку стула.

– Присядьте, князь. Вы очень бледны. Нехорошо себя чувствуете? – сказал Чернышёв, встал и подал ему стул.

– Жена моя ничего не знает, – проговорил Голицын с усилием и опустился на стул.

– Не знает? – улыбнулся Чернышёв ещё ласковее. – Как же так? Венчались накануне ареста, значит, по любви чрезвычайной. И ничего не сказали ей, не поверили тайны, от коей зависит участь ваша и вашей супруги? Извините, князь, ненатурально, ненатурально! Да вы не беспокойтесь: без крайней нужды мы не потревожим княгини.

«Броситься на него и разбить подлецу голову железами!» – подумал Голицын.

– Ecoutez, Чернышёв, c'est tres probable, que le prince n'a voulu rien confier a sa femme et qu'elle n'a rien su[91], – проговорил великий князь.

Он давно уже хмурился, закрываясь листом бумаги и проводя бородкой пера по губам. «Le bourru bienfaisant», «благодетельный бука» был с виду суров, а сердцем добр.

– Слушаю-с, ваше высочество, – поклонился Чернышёв.

– Завтра получите, сударь, вопросные пункты; извольте отвечать письменно, – сказал Голицыну, подошёл к звонку и дёрнул за шнурок.

Плац-майор Подушкин с конвойными появились в дверях.

– Господа, вы меня обо всём спрашивали, позвольте же и мне спросить, – поднялся Голицын и обвёл всех глазами с бледной улыбкой на помертвевшем лице.

– Что? Что такое? – опять проснулся Татищев и открыл оба глаза.

– Il a raison, messieurs Il faut etre juste, laissons le dire son dernier mot[92], – улыбнулся великий князь, предвкушая один из тех «каламбурчиков-карамбольчиков», коих был большим любителем.

– Да вы, господа, не бойтесь, я ничего, – продолжал Голицын всё с тою же бледной улыбкой, – я только хотел спросить, за что нас судят?

– Дурака, сударь, валяете, – вдруг разозлился Дибич. – Бунтовали, на цареубийство злоумышляли, а за что судят, не знаете?

– Злоумышляли, – обернулся к нему Голицын, – хотели убить, да ведь вот не убили же. Ну а тех, кто убил, не судят? Не мысленных, а настоящих убийц?

– Каких настоящих? Говорите толком, говорите толком, чёрт вас побери! – окончательно взбесился Дибич и кулаком ударил по столу.

– Не надо! Не надо! Уведите его поскорее! – вдруг чего-то испугался Татищев.

– Ваши превосходительства, – поднял Голицын обе руки в кандалах и указал пальцем сперва на Татищева, потом на Кутузова, – ваши превосходительства знаете, о чём я говорю?

Все окаменели. Сделалось так тихо, что слышно было, как нагоревшие свечи потрескивают.

– Не знаете? Ну, так я вам скажу: о цареубийстве 11 марта 1801 года.

Татищев побагровел, Кутузов позеленел; оба как будто привидение увидели. Что участвовали в убийстве императора Павла Первого, об этом знали все.

– Вон! Вон! Вон! – закричали, повскакали, замахали руками.

Плац-майор Подушкин подбежал к арестанту и накинул ему колпак на голову. Подхватили, потащили конвойные. Но и под колпаком Голицын смеялся смехом торжествующим.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

На следующее утро комендант Сукин принёс Голицыну запечатанный конверт с вопросными пунктами, перо, бумагу и чернильницу.

– Не спешите, обдумайте, – сказал, отдавая пакет.

В этот день посадили его на хлеб и воду. Он понял, что наказывали за вчерашнее.

Поздно вечером вошёл плац-адъютант Трусов и поставил на стол тарелку с белой сдобной булкой, аппетитно подрумяненной, похожей на те, что немецкие булочники называют розанчиками.

– Кушайте на здоровье.

– Благодарю вас, я не голоден.

– Ничего, пусть полежит, ужо проголодаетесь.

– Унесите, – сказал Голицын решительно, вспомнив искушение трубкой.

– Не обижайте, князь. Право же, от чистого сердца. Чувствительнейше прошу, скушайте. А то могут быть неприятности…

– Какие неприятности? – удивился Голицын.

Но Трусов ничего не ответил, только ухмыльнулся; слащаво-наглое, хорошенькое личико его показалось Голицыну в эту минуту особенно гадким. Поклонился и вышел, оставив булку на столе.

До поздней ночи Голицын перестукивался с Оболенским. У обоих пальцы заболели от стучанья. Голицыну заменяла их обожжённая палочка из веника, которым подметали пол, а Оболенскому – карандашный огрызок.

– Я решил молчать, о чём бы ни спрашивали, – простучал Голицын, рассказав о допросе.

– Молчать нельзя: повредишь не только себе, но и другим, – ответил Оболенский.

– Чернышёв говорит то же, – возразил Голицын.

– Он прав. Отвечать надо, лгать, хитрить.

– Не могу. Ты можешь?

– Учусь.

– Рылеев, подлец, всех выдаёт.

– Нет, не подлец. Ты не знаешь. Была у вас очная ставка?

– Нет.

– Будет. Увидишь: он лучше нас всех.

– Не понимаю.

– Поймёшь. Если о Каховском спросят, не выдавай, что убил Милорадовича. Ведь и я ранил штыком; может быть, не он, а я убил.

– Зачем лжёшь? Сам знаешь, что он.

– Верно, не выдавай. Спаси его.

– Его спасти, а тебя погубить?

– Не погубишь: всё за меня, против него.

– Я лгать не хочу.

– Ты всё о себе думаешь, – думай о других. Идут. Прощай.

После разговора с Оболенским Голицын задумался и забылся так, что не заметил, как, проголодавшись, начал есть булку. Опомнился, когда уже съел половину. Оставлять не стоило, съел всю.

Ночью проснулся от боли в животе. Стонал и охал. Всю ночь промучился. К утру сделалась рвота, такая жестокая, что думал – умрёт. Но полегчало. Уснул.

– Как почивать изволили? – разбудил его Сукин.

– Прескверно. Тошнило.

– Что-нибудь съели?

– Трусов угостил булкой.

– Водой не запили?

– Нет.

– Ну, вот от этого. Надобно хлеб водой запивать. Ничего, пройдёт. Сейчас будет лекарь.

– Не надо лекаря.

– Нет, надо. Сохрани Бог, что-нибудь сделается. У нас тут строго: за жизнь арестантов головой отвечаем.

«Безымянный» – так называл Голицын того замухрышку-солдатика, который оказался для него Самарянином Милостивым, – узнав о ночном происшествии, объявил, что Голицын отравлен.

– Может, ваше благородие, чем не потрафили, – так вот они вас и мучают.

Пришёл лекарь, тот самый, который был в Зимнем дворце, на допросе Одоевского, Соломон Моисеевич Элькан, должно быть, из выкрестов, черномазый, толстогубый, с бегающими глазками, хитрыми и наглыми. «Прескверная рожа. Этакий, пожалуй, и отравить может!» – подумал Голицын.

Арестанта перевели на больничный паёк – чай и жидкий суп. Но он ничего не ел, кроме хлеба, который приносил ему потихоньку Безымянный.

вернуться

91

Послушайте, Чернышёв, очень может быть, что князь ни о чём не рассказал жене и она ничего не знает.(фр.).

вернуться

92

Он прав, господа, нужно быть справедливым, пусть скажет своё последнее слово. (фр.).

52
{"b":"110301","o":1}