– Но я всё-таки ничего не понимаю, – быстро заговорила Наташа. – Почему ты не попросишь отставки? Ведь это же оскорбление. Это непереносимо, а ты сидишь, как арестованный, как будто и в самом деле в чём виноват…
– Меня никто не задерживает, – устало перебил её Долгорукий. – Я сам не хочу выезжать. Чего доброго, ещё подумают, что я подкупаю следствие.
– Как это всё глупо и противно! – воскликнула она. – И только подумать, что десять лет назад люди дерзали мечтать о какой-то свободе, а теперь – кроме смирения тебе нечем и ответить на оскорбление.
Князь, чуть-чуть поморщившись, рассеянно перевёл глаза от её лица к окну.
В густой зелени парка проблескивало вечернее солнце. Золотая крыша дворца казалась озером расплавленного и сверкающего металла, окружённого пышной зеленью. Где-то за пределами этого блеска и этой зелени хрипло и нескладно начинала и срывалась всё на одной и той же ноте труба.
Князь отвернулся от окна.
– Местопребывание двора, русский Версаль! – проговорил он брезгливо. – Упражнения музыкантской команды услаждают слух русского императора. Очевидно, с таким расчётом и казарму построили, в двух шагах от дворца…
Протяжный и низкий звук, которым непрестанно тревожилась тишина за окном, вдруг сорвался высокой, пронзительной нотой. Князь, морщась, словно от зубной боли, заткнул пальцами уши.
– Не знаю, не знаю, Натали, – проговорил он через минуту и, иронически улыбаясь, взял с откидного столика книжку. – Может, вот это. Месть.
– Что это такое? – рассеянно полюбопытствовала Наташа.
– Тут есть поэмка какого-то Лермонтова. Должно быть, это тот самый лейб-гусар, который так преуспел с прошлого года в свете. Это августовская книжка «Библиотеки для чтения».
– Покажи, – она взяла из рук книжку. – Где это?
– На восемьдесят первой странице. Называется «Гаджи Абрек». Это, пожалуй, плохо, что слишком здесь много крови, но вот что здесь обходятся без модной роковой любви, да ещё одна мысль – это мне нравится. Хочешь, я тебе прочту?
– Пожалуй, – улыбнулась Натали и протянула книжку.
Князь аккуратно разогнул и разгладил страницы, слегка задыхаясь и нараспев прочёл:
Любовь!.. Но знаешь ли, какое
Блаженство на земле второе
Тому, кто всё похоронил,
Чему он верил, что любил!
Блаженство то верней любови
И только хочет слёз да крови!..
В нём утешенье для людей,
Когда умрёт другое счастье;
В нём преступлений сладострастье, –
В нём ад и рай души моей.
– И дальше, дальше. Послушай, Натали. Это совсем уж неплохо.
Князь заметно оживился.
– Ну вот:
…Давно
Тому назад имел я брата;
И он – так было суждено –
Погиб от пули Бей-Булата.
Погиб без славы, не в бою, –
Как зверь лесной, – врага не зная.
Но месть и ненависть свою
Он завещал мне умирая.
И я убийцу отыскал:
И занесён был мой кинжал,
Но я подумал: «Это ль мщенье?
Что смерть! Ужель одно мгновенье
Заплатит мне за столько лет
Печали, грусти, мук?.. О, нет,
Он что-нибудь да в мире любит.
Найду любви его предмет,
И мой удар его погубит».
– Нет, это действительно хорошо: и тонко, и глубоко. «Найду любви его предмет, и мой удар его погубит». А? Ну, что ты скажешь, Натали?
– Я бы не хотела стать предметом каких бы то ни было чувств такого страшного юноши, – ответила она с улыбкой.
Натали поднялась с кресла, подошла к князю и, опустив на плечо руку, рассеянно заглянула в раскрытую книжку. По губам скользнула весёлая усмешка.
– «…По мне текут холодным ядом слова твои». Это я здесь читаю, Владимир, – смеясь, пояснила она. – Но мне пора. Я и так слишком долго разделяла твоё заключение.
– Уже? Ну, благодарю, что не забываешь. Постой, я прикажу, чтоб подавали.
Почти в тот же момент, как он дёрнул сонетку, у дверей выросла фигура лакея.
«Что они, подслушивают, что ли?» – досадное метнулось в голове, но сейчас же оно забылось, оттеснённое отъездом Натали, непрерывающейся и горькой чередой мыслей.
VIII
И неясное, многим почему-то казавшееся загадочным и таинственным дело о задавленной первого июля у Московской заставы женщине, и совершенно очевидное, ввиду полного сознания самого преступника, дело о покраже на даче гвардии генерал-майора Исленьева тянулись с одинаковой медлительностью и одинаково долго.
Высочайшее повеление о создании второй следственной комиссии по делу, в сущности совершенно ничтожному и пустяковому, привело даже мало чему удивляющегося Дубельта в смущение.
– В чём тут секрет? – в сотый раз задавал он себе один и тот же вопрос, просматривая листы тощего «дела», в котором, в сущности, и искать было нечего.
Ездящий в кучерах у князя Долгорукого крепостной его человек Трифон, иного прозвания не имеющий, с трёх расспросов показывал слово в слово одно и то же.
Первого июля, въезжая с князем в Московскую заставу, сшиб он лошадьми женщину неизвестного звания, а так как был выпивши, то на крик полицейского не остановился, ударил по лошадям и умчался. Чего ж тут искать?
Дубельт попробовал было осторожно выведать причину такого необычайного внимания государя к этому пустому происшествию у своего шефа.
Тот, по обыкновению, только пожевал губами, промычал что-то совершенно невразумительное и только, по крайней мере через четверть часа, когда уже выслушал о многом другом, раскачался сказать:
– М-м-м… Леонтий Васильевич… Никакой интриги здесь нет-с… Да. Только, только… государю благоугодно знать самую сущую правду. Ибо флигель-адъютант его величества солгать не может, а раб его упорствует в своём показании. Это надо выяснить. Нам не найти правды – стыдно-с.
«Ничуть не яснее. Только вот разве самый кончик. Долгорукого хотят очернить, государь противится. Кучер – ясно – подкуплен».
Секретные донесения, которые имелись у Дубельта, ничего противного правительству или лично государю за князем Долгоруким не устанавливали, личных врагов у него тоже как будто не было, и тогда, окончательно решив, что дело это весьма трудное и щекотливое, Дубельт со всем рвением и в точном соответствии с указанием своего шефа приступил к нему.
Как и следовало ожидать, в Петербурге, оказался ещё один князь Долгорукий, того же первого июля через ту же Московскую заставу въехавший в столицу. Вызванный в Третье отделение застенчивый, болезненного вида юноша даже и не думал отпираться. Отпущенный из Царскосельского лицея на каникулы, он ехал в экипаже своего дяди графа Шереметева, который его и воспитывает, в Петербург. Проезжая Московскую заставу, кучер его по неосторожности сшиб какую-то женщину, но, очевидно боясь ответственности, не остановился, а, наоборот, погнал лошадей. Сам же он молчал до сих пор об этом происшествии единственно только потому, что его никто об этом и не спрашивал.
Молодой князь был любезно отпущен с лёгким упрёком – как же это вы так, до сих пор молчали, а у нас тут целая история вышла! – а кучер Шереметева взят в арестантскую, но уже при Третьем отделении.
Заседание комиссии Дубельт открыл кратким, но многозначительным вступлением:
– Господа, вам небезызвестна вся важность возложенной на вас обязанности. Из одного того факта, что по происшествию, в сущности весьма ничтожному, по высочайшему повелению ныне открывается вторая следственная комиссия, вы уразуметь можете, насколько его величеству угодно знать сущую правду по этому делу…