Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

А исполин Капаней, один из семи вождей, осаждавших Фивы, низринутый в ад за богохульство громами Зевеса, подобно древним титанам, – лежит, голый, на голой земле, под вечным ливнем огненным.

         Кто сей великий,
Что, скорчившись, лежит с таким презреньем,
Что мнится, огнь его не опаляет? –

спрашивает Данте Виргилия, а Капаней кричит ему в ответ:

Qual fui, vivo, tal son morto!
Каков живой, таков и мёртвый!
Да разразит меня Зевес громами,
Не дам ему я насладиться мщеньем!

Каховский сам был похож на этих двух великих презрителей ада.

Когда в последнюю ночь перед казнью о. Пётр спросил его на исповеди, прощает ли он врагам своим:

– Всем прощаю, кроме двух подлецов – государя и Рылеева, – ответил Каховский.

– Сын мой, перед святым причастием, перед смертью… – ужаснулся о. Пётр – Богом тебя заклинаю: смирись, прости…

– Не прощу.

– Так что же мне с тобою делать? Если не простишь, я тебя и причастить не могу.

– Ну, и не надо.

О. Пётр должен был взять грех на душу причастить нераскаянного.

А когда пришёл Подушкин с Трофимовым вести его на казнь, Каховский взглянул на них так, «как будто ад имел в большом презреньи».

– Пошёл на смерть, будто вышел в другую комнату закурить трубку, – удивлялся Подушкин.

– Павел Иванович Пестель есть отличнейший в сонме заговорщиков, – говаривал о. Пётр. – Математик глубокий; и в правоту свою верит, как в математическую истину. Везде и всегда равен себе. Ничто не колеблет твёрдости его. Кажется, один способен вынести на раменах[115] своих тяжесть двух Альпийских гор.

– Я даже не расслышал, что с нами хотят делать, но всё равно, только бы скорее! – сказал Пестель после приговора.

А когда пастор Рейнбот спросил его, готов ли он к смерти:

– Жалко менять старый халат, да делать нечего, – ответил Пестель.

– Какой халат?

– А это наш русский поэт Дельвиг сказал:

Мы не смерти боимся, но с телом расстаться нам жалко:
Так с неохотою мы старый меняем халат.

– Верите ли вы в Бога, Herr Pestel?

– Как вам сказать? Mon coeur est materialiste, mais ma raison s'y refuse[116]. Сердцем не верю, но умом знаю, что должно быть что-то такое, что люди называют Богом. Бог нужен для метафизики, как для математики нуль.

– Schrecklich! Schrecklich![117] – прошептал Рейнбот и начал говорить о бессмертии, о загробной жизни.

Пестель слушал, как человек, которому хочется спать: наконец прервал с усмешкою:

– Говоря откровенно, мне и здешняя жизнь надоела. Закон мира – закон тождества: а есть а, Павел Иванович Пестель есть Павел Иванович Пестель. И это 33 года. Скука несносная! Нет, уж лучше ничто. Там ничто, но ведь и здесь тоже. Из одного ничто в другое. Хороший сон – без сновидений, хорошая смерть – без будущей жизни. Мне ужасно хочется спать, господин пастор.

– Schrecklich! Schrecklich!

От причастия отказался решительно.

– Благодарю вас, это мне совершенно не нужно.

Когда же Рейнбот начал убеждать его раскаяться, он, подавляя зевоту, сказал:

– Aber, main lieber Herr Reinbot, wollen wir uns dock besser etwas uber die Politik unterhalten[118].

И заговорил об английском парламенте. Рейнбот встал.

– Извините, господин Пестель, я не могу говорить о таких вещах с человеком, идущим на смерть.

Пестель тоже встал и подал ему руку.

– Ну, что ж, доброй ночи, господин Рейнбот.

– Что сказать вашим родителям?

По лицу Пестеля, одутловатому, бледно-жёлтому, сонному, – он в эту минуту был особенно похож на Наполеона после Ватерлоо, – пробежала тень.

– Скажите им, – проговорил он чуть дрогнувшим голосом, – что я совершенно спокоен, но не могу думать о них без терзающего горя. Передайте это письмо сестре Софи.

Письмо было на французском языке, коротенькое:

«Тысячу раз благодарю тебя, дорогая Софи, за те строки, которые ты прибавила к письму нашей матери. Я чрезвычайно растроган нежным твоим участием и твоею дружбою ко мне. Будь уверена, мой друг, что никогда сестра не могла быть нежнее любима, чем ты мной. Прощай, моя дорогая Софи. Твой нежный брат и искренний друг Павел»

Передав письмо, он пошёл с Рейнботом к двери, как будто выпроваживал его. Но в дверях остановился, крепко пожал ему руку и сказал с улыбкой:

– Доброй ночи, господин пастор. Ну скажите же, скажите мне просто: доброй ночи!

– Я ничего не могу вам сказать, господин Пестель. Я только могу…

Рейнбот не кончил, всхлипнул, обнял его и вышел.

«Ужасный человек! – вспоминал впоследствии. – Мне казалось, что я говорю с самим диаволом. Я оставил жестокосердого, поручив его единой милости Божьей».

Переодеваясь, чтобы идти на казнь, Пестель заметил, что потерял золотой нательный крестик, подарок Софи. Испугался, побледнел, затрясся, как будто вдруг потерял всё своё мужество. Долго искал, шарил дрожащими пальцами. Наконец нашёл. Бросился целовать его с жадностью. Надел и сразу успокоился.

В ожидании Подушкина сел на стул, опустил голову и закрыл глаза. Может быть, не спал, но имел вид спящего.

Михаил Павлович Бестужев-Рюмин боялся смерти, по собственным словам, «как последний трус и подлец». Похож был на трепещущую в клетке птицу, когда кошка протягивает за нею лапу. Иногда плакал от страха, как маленькие дети, не стыдясь. А иногда удивлялся:

– Что со мной сделалось? Никогда я не был трусом. Ведь вот стоял же под картечью на Устимовской высоте и не боялся. Почему же теперь так перетрусил?

– Тогда ты шёл на смерть вольно, а теперь – насильно. Да ты не бойся, что боишься, и всё пройдёт, – утешал его Муравьёв, но видел, что утешения не помогают. Бестужев боялся так, что казалось, не вынесет, сойдёт с ума или умрёт, в самом деле «как последний трус и подлец».

Муравьёв знал, чем успокоить его. Бестужев боялся, потому что всё ещё надеялся, что «конфирмация – декорация» и что в последнюю минуту прискачет гонец с царской милостью. Чтобы победить страх, надо было отнять надежду. Но Муравьёв не знал, надо ли это делать; не покрывает ли кто-то глаза его святым покровом надежды?

Бестужев сидел рядом с Муравьёвым, в 13-м номере Кронверкской куртины. Между ними была такая же стена из брёвен, как та, что отделяла Муравьёва от Голицына, и такая же в стене щель. Они составили койки так, что лёжа могли говорить сквозь щель.

В последнюю ночь перед казнью Муравьёв читал Бестужеву Евангелие на французском языке: по-славянски оба понимали плохо…

– «Пришли в селение, называемое Гефсимания; и Он сказал ученикам Своим: посидите здесь, пока Я помолюсь. И взял с Собою Петра, Иакова и Иоанна; и начал ужасаться…»

– Погоди, Серёжа, – остановил его Бестужев. – Это что же такое, а?

– А что, Миша?

– Неужели так и сказано «ужасаться»?

– Так и сказано

– Чего ж Он ужасался? Смерти, что ли?

– Да, страданий и смерти.

– Как же так, Бог смерти боится?

– Не Бог а человек Он – Бог и Человек вместе.

– Ну пусть человек. Да разве людей бесстрашных мало? Вон Сократ цикуту выпил, ноги омертвели, – а всё шутил. А это что же такое? Ведь это как я?

– Да, Миша, как ты

вернуться

115

Рамен, ед. нет (церк-слав. мн. ч. от рамо) (церк-книжн., поэт. устар.). Плечи.

вернуться

116

У меня сердце материалиста, но разум противится этому (фр.).

вернуться

117

Ужасно! Ужасно! (нем.).

вернуться

118

Однако, мой дорогой господин Рейнбот, давайте-ка лучше поговорим о политике (нем.).

64
{"b":"110301","o":1}