Я рассматривала в альбоме фотографии Уитта (или Малькольма, как его тогда называли): улыбающийся младенец, потом весело смеющийся малыш, начинающий ходить, потом потерявший несколько молочных зубов мальчуган лет шести, все семейство в Диснейленде, снимок, сделанный во время Хэллоуина — накануне Дня всех святых, снимок, сделанный на церемонии по случаю окончания школы — улыбка вполне официальная, а на следующих снимках она вообще исчезает, выражение лица у юноши либо холодное, либо сердитое.
Родители считали, что это издержки переходного возраста. Дети все такие. К шестнадцати годам все придет в норму. Сами они в школьные годы тоже бунтовали и познакомились в тюрьме, куда попали после демонстрации на Мэдисон-сквер. Так что они не особенно тревожились, хоть и чувствовали некоторую душевную боль. Он не любил их? Это невозможно. Они любили его!
Я разбередила рану. Уитт уехал в Чикаго продолжать образование. Успехи у него были отменные. Они считали, что Уитт готовится к карьере юриста, и даже не думали, что он начнет писать стихи. В первый год он не приехал на Рождество, не приехал потом и на короткие весенние и долгие летние каникулы. Получил работу. Они хотели слетать к нему и повидаться, познакомиться с его друзьями, посмотреть, как он устроился… Нет, он слишком занят. Слишком занят для отца и матери?
Они узнали, чем он так занят летом, когда из Чикаго позвонила полиция. Его арестовали за участие в торговле наркотиками. Муры были там на следующий день.
Об этом я знала. Уитт рассказывал мне этот эпизод из его «жизни в гетто». Сам он не употреблял наркотики и не торговал ими, его загребли вместе дружками, их выдал осведомитель. Это была правда. Уитта загребли вместе с дружками, которым он лгал так же, как лгал всем прочим. Муры, естественно, были на его стороне, они знали все о свиньях-расистах, но дело обернулось тем, что Уитт не хотел, чтобы они были на его стороне. Произошла ужасная сцена в кабинете адвоката, после того как они поручились за сына и вытащили его из тюрьмы. Он обвинял приемных родителей в том, что они лишили его подлинной индивидуальности, его души чернокожего, что они использовали его как средство избавиться от своей чудовищной вины. Он хотел бы, чтобы его вырастила в своей общине его собственная мать, наркоманка и проститутка, тогда он стал бы хоть чем-то. Он мог бы стать черным киллером-наркоманом, но это лучше, чем быть белым ниггером. Обвинения с него были сняты, и Муры уехали. Это было все равно что уехать из морга, где они опознали тело собственного сына, лежащее на столе, как сказала Синди. Почему? Почему? Мы делали все как можно лучше. Я не в состоянии понять… Я тоже делала все как могла лучше.
Он больше к ним не вернулся, никогда с ними не общался, не отвечал на телефонные звонки, возвращал письма нераспечатанными. Поступил на работу в библиотеку, чтобы зарабатывать на жизнь. И ни единого слова за пять лет. А потом была поставлена «Музыка расы» и подхвачена Нью-Йорком. Не без сердечного трепета Муры поехали ее смотреть на Бродвей. И во втором действии увидели злую, издевательскую сатиру на свободомыслящую белую супружескую пару, которая усыновила черного ребенка. Они ушли в антракте. Синди после этого целую неделю плакала.
Я подумала, что могу это уладить. Вечно я думаю, что могу что-то уладить. Я попрощалась со Стэном и Синди на самой высокой ноте, пообещала поддерживать с ними связь и намеревалась поговорить с Уиттом, выбрав подходящее время. Ну, подумай, сказала бы я ему, ведь это патология, ты ведь уже не ребенок, они твои родители, они тебя вырастили, они вполне достойные люди. Все это нехорошо, неправильно.
Однако подходящее время все не приходило. Уитт работал, он всегда не мог оторваться от работы, стоило ему взяться за нее, даже в то лето, когда мы с ним поехали в Сайоннет. Над сараем для лодок было небольшое помещение, в котором жил сторож, когда он у нас был. Мы превратили это помещение в рабочую студию для Уитта. Как ни удивительно, у него сложились добрые отношения с моими родственниками. Мой отец относится доброжелательно к любому человеку, и главное, для него в этом отношении не имеет значения общественное положение, будь то Рузвельты, Кеннеди или парень, который убирает мусор, — он держится на равных со всеми, с кем ему приходится общаться. А Уитт тоже может быть обаятельным, и это пошло во благо.
Маме нравятся люди приятные и пользующиеся известностью, и в данном случае она была и удивлена и рада, что ее неуклюжая дщерь нашла именно такого человека, а его расовая принадлежность как бы добавляла перцу в то блюдо, которым она потчевала подруг по клубу, рассказывая о нем и его делах. Моя сестра Мэри, или Мария, как она тогда предпочитала себя называть, сразу положила на него глаз, но Уитта это только забавляло, чем он покорил мое сердце еще в большей степени, нежели оно уже было им покорено: он оказался единственным мужчиной на планете, за исключением моего сводного брата Джози, который предпочитал меня ей.
Джози в то время тоже был у нас. Сейчас, перечитывая дневник, я припомнила, что брату Уитт не слишком пришелся по душе: он ничего мне не говорил, но вел себя по отношению к нему немного натянуто. Я думала, это потому, что папе Уитт нравился, а значит, не должен был нравиться Джози. Уитт на этот счет никогда не высказывался. Кажется, я была счастливой в то лето. Воистину благословенны те, чьи анналы кратки! Помню, как Уитт махал мне рукой из окна, когда мы выходили в море. Он не отправлялся с нами в плавание ни разу. Морская болезнь у него, по-моему, начиналась еще на пристани. Думается, и он в конечном итоге был счастлив пребыванием в нашем семействе, но возможно, тут много значило его умение приспосабливаться к обстановке.
Таился ли в то время подлинный Уитт под внешним своим обаянием? Как таится леопард, поджидая добычу. На читаемых мною страницах нет ни малейшего намека на это, а предположения строить незачем. Это было последнее лето, целиком проведенное нами вместе. После него мы отправились в путешествие.
Внезапно я ощущаю, что больше читать не хочу. Я убираю дневник в буфет и выхожу на крыльцо. Небо низкое, нависшее, сулящее дождь. Я вспоминаю нашу первую ночь в Африке, когда мы приехали в Лагос, вспоминаю, как скоро все изменилось. Сгинуло. За неделю. Или примерно за неделю. Цветы и песни и желание делать меня счастливой. Нет, это не леопард внутри. Это некая пустота, которую не смогли заполнить приемные родители, и вышло так, что не смогла и я. Но что-то ее заполнило там, в Африке.
Глава двадцатая
24 октября, Лагос
Я не могу поверить тому, что случилось, и даже слова, которые я пишу, кажутся мне нереальными, и весь мой дневник будто снится мне во сне. Тем не менее привычка, приобретенная во время полевых исследований, вынуждает меня пунктуально записывать все происходящее. Оно было, и я тому свидетель.
Вечером пятого числа, когда я вернулась в Лагос, У. вернулся поздно и принялся с громкими криками стучать мне в дверь; мне следовало сказать ему, чтобы он убирался, но я не хотела, чтобы шум перебудил всех обитателей гостиницы. У. был растрепан, от него пахло пивом, табаком и еще чем-то приторным вроде дешевого дезодоранта. Говорил он высокопарно, совсем не в своем обычном стиле: он-де вобрал в себя подлинный дух Гвинеи, дух африканской ночи, музыки, живой как никогда, и так далее. Я ответила, что он набрался этого с чужих слов и болтает, как попугай, о негритюде в понимании Соронму, добавив, что уже очень поздно, а я устала. Он разошелся вовсю, заявил, что это я болтаю, как попугай, следуя господствующим представлениям обескровленной, заумной и уже мертвой белой цивилизации, а на самом деле я знаю, насколько он прав, и присосалась к нему, чтобы питаться его черной энергией и жить за ее счет подобно тому, как американская культура высасывает энергию из чернокожих, превращая ее в деньги. Потом он набросился на меня и буквально изнасиловал.
Я думаю сейчас, почему я не сломала ему его треклятую шею? Ничего не помню, кроме того, что была беспомощна, потрясена, опустошена. Он, кажется, ходил по комнате, потом ушел без единого слова, будто я была обыкновенной шлюхой. Смешно, право, смешно, что я все время молчала, а когда он ушел, зарыдала как безумная, и мне уже было все равно, слышат меня или нет.