— Любопытно, — заговорила я, чтобы избавиться от смущения, — что за расизм стал проблемой в Морристауне? Кто они были, белые хулиганы?..
— Любой человек подумал бы именно так, но это были расисты особого рода, черные. Они считали меня слишком светлым. Существует некая негритянская прослойка, которая по своему наглому высокомерию вполне может потягаться с вашими хвастунами из Алабамы. Вернее, существовала в те времена, так как сейчас властями официально признано, что якобы расовая проблема в Америке решена.
Я проигнорировала театральную горечь в его тоне и сказала:
— Видимо, все это было весьма болезненно.
— Весьма. Но хватит обо мне. Лу много говорил о вас. Особенно о ваших бурных приключениях. В Центральной Азии. С Морисом Вьершо.
— Марселем.
— Верно. Что он собой представляет? Лу уверяет, будто во Вьершо всего намешано. Этакий внушающий доверие шарлатан.
— Прочтите его книгу и решите сами.
— Я надеялся получить сведения от вас. Скажем, о тайнах примитивных обрядов.
— От меня вы их не получите, — холодно ответила я. — Марсель — человек необыкновенный, однако его принципы в антропологии для меня недоступны. Я предпочитаю сохранять дистанцию между собой и субъектами наблюдения. А чем занимаетесь вы, Уитт?
— Я? В настоящее время нахожусь в застое.
— Но все же? — не отставала я.
— Я поэт. Как говорится, многообещающий черный поэт.
Я почувствовала вспышку раздражения.
— Какого сорта черный поэт? Очень черный? Или красновато-коричневый, как Лэнгстон Хьюс?[72] Или черный, как певица Майя Ангелу,[73] поющая о неискупимых грехах вашего народа? Или такой черный поэт, как Александр Пушкин?
Он поднял обе ладони к лицу в притворном благоговении.
— Какой удар! Полагаю, мне придется проявить свою индивидуальность в другой области.
— Проявите. А мне надо еще что-нибудь выпить.
Мы проговорили долго. Солнце скрылось за домами на западе, стемнело, деревья в саду сначала превратились в силуэты, потом стали невидимыми. Воздух сделался прохладным, нас окружили участники вечеринки, вкусно запахло готовящимся барбекю. Мы еще поговорили об антропологии, но немного, так как Уитт ничего не понимал в полевых наблюдениях, к тому же моя работа в то время наскучила мне. Поговорили и о поэзии, которую он знал досконально, а я очень мало. Уитт почитал свои стихи, одно из них — из его первой книги — впоследствии входило во все антологии. Книжка называлась «Тропик ночи», ему была присуждена за нее литературная премия в размере пятисот долларов.
— Должно быть, приятно получить такую премию, — сказала я.
Он пристально взглянул на меня, проверяя, не пытаюсь ли я уколоть его самолюбие, но у меня не было такого намерения. Он сказал, что написал нечто вроде оперы, это показалось мне замечательным, и я хотела узнать о его опере как можно больше. Впоследствии из этого родилась «Музыка расы», которая прославила Уитта. Я была первым белым человеком, который слушал оперу в подвале церкви в Гарфилде, арендованном Уиттом. Когда она была позднее поставлена в Виктори-Гарденз, успех был ошеломительным. Потом то же самое произошло и в Нью-Йорке.
В первый вечер мы были очень сдержанны. Уитт всегда был сдержан в отношениях с людьми, а я… право, я не могла бы определить свое тогдашнее состояние. Взрыв эмоций? Жар влюбленности? Мы даже не прикоснулись друг к другу в тот вечер, но гормоны наши, видимо, бушевали вовсю, проступая на коже капельками пота. Когда окончательно стемнело, все спустились на берег, чтобы полюбоваться фейерверком. Я сидела рядом с Лу, но Уитт уселся на траву по другую сторону от меня, испуская микроволны столь жаркие, что на них можно было бы поджарить мясо.
Когда мы остались наедине, Уитт спросил меня, где я живу. Я указала ему на большой фешенебельный особняк на берегу озера.
— Вы, должно быть, очень богаты.
— Ужасно!
— Не хотите ли вложить средства в мою пьесу? — спросил он.
* * *
Мы возвращаемся домой, я готовлю обед, а потом мы играем. Я показываю Лус фокусы. Она в восторге вертится около меня со своим цыпленком, которого я воспринимаю как магического покровителя. Потом я становлюсь на кухонный табурет и с трудом дотягиваюсь до некоего подобия антресолей — отгороженного клееной фанерой узкого пространства под самым потолком. Прикидываю на глазок его размеры. Делаю примерные расчеты.
Что я, собственно, обдумываю? Как устроить спаленку для Лус так, чтобы она могла там свободно поднимать голову? Что-то надо делать, пока нам грозит армагеддон.
Сделать это нелегко, там очень тесно и жарко, как в духовке, нужно расширить проход и как-то поудобнее оборудовать место. Но любовь превозмогает все.
Когда Лус уже спит, я отправляюсь в дом к Полли Рибере. Все семейство Полли — двенадцатилетний Джаспер и четырнадцатилетняя Шэри — смотрит телевизор. Полли жестом предлагает мне присоединиться к ним, и я сажусь. Показывают фильм со Стивеном Сигалом; герой швыряет на землю плохих парней, словно кегли, приемами айкидо. Я могла бы сказать пару слов насчет его техники, но вместо этого излагаю свой план. Прошу позволения устроить спальню для Лус на чердаке над гаражом. От пола до крыши там не меньше семи футов и вполне достаточно места для ребенка. По обеим сторонам фронтона вентиляционные окна типа жалюзи. Всю необходимую работу я проделаю сама — изоляция, покраска, штукатурка и так далее, если Полли позаботится о приобретении нужных материалов, которые я оплачу. Я предлагаю ей подготовленную мной примерную смету, и Полли соглашается, даже говорит шутя, что не повысит мне квартирную плату, если все будет сделано как надо.
На следующий день, в субботу, я отвожу Лус на целый день в прекрасный дом Петтигрю, где ее ждут экзотические удовольствия; к счастью, об этом было договорено заранее. Да, у меня есть преимущество, но играть на чувстве вины людей типа миссис П. настолько легко, что я старалась сдерживать свое презрение. Такие люди, как Петтигрю, во множестве стекались на представления пьес моего мужа, чтобы с восторгом созерцать, как порицают и поносят на сцене им подобных.
Мы вступили в законный брак, что для людей нашего возраста, социального положения и интеллектуальных запросов было необычным. И это он сделал мне предложение, что еще более необычно. Теперь, когда я оглядываюсь назад, мне приходится сдерживать побуждение со злобой осудить то, что произошло между нами. Я могла бы, например, сказать, что он сделал предложение выйти за него замуж, чтобы уловить в моих глазах тень сомнения, уяснить для себя, не беспокоит ли меня мысль о том, что скажут по этому поводу мои родители. Меня беспокоило, как отнесутся к этому мои родители, но это были соображения религиозного, а не расового порядка. Я отошла от церкви, но мой отец рассчитывал выдать меня замуж в соборе Святого Патрика в присутствии всех членов клана Доу и тысячи или около того друзей и знакомых. Уитт не просто не был католиком, он был агрессивным атеистом. Он не собирался венчаться в церкви, беседовать со священником, толковать о воспитании детей, поскольку не имел желания ими обзаводиться. Никто больше не принимает всей этой чепухи всерьез. Это он говорил не раз и не два. Полагаю, для него имело значение лишь одно — его писательство. И раса, как это выяснилось впоследствии.
И ненависть. Поначалу я думала, что смогу излечить его от нее своей любовью, что мы сумеем создать для себя магический круг, в котором и станем жить настоящей, не отравленной расизмом жизнью. Я должна считать, что он тогда по-настоящему любил меня, и любовь эта была вдвойне драгоценна, так как я была единственным существом, которое он любил.
До отъезда в Африку между нами только раз произошла ссора. В самом начале нашей совместной жизни Уитт рассказал мне, что он сирота, родители его умерли, и воспитывали его пожилые дядя с теткой, которые тоже скончались. (Честный Лу Ниринг, который знал правду, не сказал мне ни слова.) Не могу представить, как он мог жить с этой ложью после того, как стал знаменитостью. Когда «Музыка расы», поставленная в Нью-Йорке, породила грандиозный скандал среди влиятельных и богатых представителей обеих рас, некий предприимчивый репортер из «Голоса» отыскал семейную чету, которая воспитывала Де Уитта Мура с детства. Муж оказался профессором английского языка в общественном колледже в Нью-Джерси, а жена работала в агентстве службы социального обеспечения в Трентоне. Оба были безупречными либералами, оба испытывали боль по поводу того, что их сын не поддерживал с ними никаких отношений в течение семи лет, и оба были белыми, как сенатор Билбоу.