Настроение Эдди улучшается.
– Нет, черт возьми! Расскажите-ка мне.
– Я консультирую его уже почти шесть месяцев. Я также полагаю, что его уже обследовали раньше, но у меня нет записей.
– История душевной болезни – все лучше и лучше. – Он берет трубку зазвонившего телефона и делает мне знак, чтобы я продолжал. Он пытается вести два разговора одновременно.
– Бобби сказал, почему вышел из себя?
– Она села в его кеб.
– Вряд ли это можно считать уважительной причиной.
– Вы когда-нибудь пытались поймать такси в Холборне дождливым утром в пятницу? – хмыкает он.
– Я думаю, там есть что-то еще.
Эдди вздыхает:
– Послушайте, Поллианна,[3] я не прошу клиентов говорить правду. Я просто вытаскиваю их из тюрьмы, чтобы они могли снова совершать те же ошибки.
– Эта женщина – как она выглядела?
– На фотографиях – настоящее месиво.
– Возраст?
– За сорок. Темноволосая.
– Что на ней было надето?
– Секундочку. – Он вешает трубку и орет своей секретарше, чтобы та принесла дело Бобби. А потом перебирает страницы, бормоча себе под нос: – Юбка выше колена, высокие каблуки, короткая куртка… Овца, нарядившаяся ягненком, я бы сказал. А зачем вам?
Я не могу сказать ему. Это только смутная догадка.
– Что грозит Бобби?
– В настоящее время ему светит тюремное заключение. Управление не соглашается на более мягкую статью.
– Тюрьма ему не поможет. Я мог бы составить для вас психологическое заключение. Вдруг удастся поместить его в группу терапии.
– Что требуется от меня?
– Письменный запрос.
Ручка Эдди уже скользит по бумаге. Не могу вспомнить, когда я в последний раз писал так быстро. Он подталкивает листок ко мне.
– Спасибо.
Он ворчит:
– Это всего лишь запрос, а не почка.
Какая самоуверенность! Может, у него комплекс Наполеона или же он пытается компенсировать свою уродливую внешность. Теперь я ему наскучил. Эта тема его не интересует. Оставшиеся вопросы я задаю быстро:
– Кто внес залог?
– Понятия не имею.
– А кто вам позвонил?
– Он сам.
Прежде чем я успеваю что-то сказать, он перебивает меня:
– Слушайте, Опра,[4] я должен быть в суде, а мне еще надо в туалет. Этот парень – ваш псих, я просто защищаю его. Почему бы вам не заглянуть в его башку и просто посмотреть, гремят ли там винтики, а потом прийти ко мне? Удачного дня!
9
Джулиана и Чарли смотрят телевизор на первом этаже. Я сижу на полу чердака, перебирая коробки со старыми медицинскими картами в поисках записей о Кэтрин Макбрайд. Сам не знаю, зачем мне это. Возможно, я надеюсь оживить ее в своей памяти, чтобы задать ей вопросы.
Руиз не доверяет мне. Он думает, я пытаюсь что-то скрыть. Надо было сказать ему раньше, и сказать все. Это ни на что не повлияло бы. Кэтрин не вернешь.
На всех блокнотах наклеены даты и годы, поэтому найти нужные легко. Меня интересуют два: в темно-зеленых обложках, с пестрыми корешками.
В кабинете я зажигаю свет и начинаю читать свои заметки. Страницы формата А4 аккуратно разлинованы, на широких полях проставлены дата и время каждого сеанса. Подробности оплаты, медицинские замечания и наблюдения – все здесь.
Какой мне запомнилась Кэтрин? Я вижу, как она идет по коридору в Марсдене, одетая в голубую форму с темно-синей окантовкой на рукавах и воротнике. Она машет мне рукой и улыбается. На поясе висят ключи. У большинства медсестер рубашки с короткими рукавами, но Кэтрин носит длинные.
Сначала она была просто девушкой, которую я встречал в коридорах или кафетерии, симпатичной, хотя и недостаточно женственной: мальчишеская стрижка, высокий лоб, полные губы. Она нервно поворачивала голову то в одну, то в другую сторону, никогда не глядя мне прямо в глаза. Кажется, я часто натыкался на нее, особенно когда уходил из больницы. Только потом я заподозрил, что она это подстраивала.
В конце концов она спросила, нельзя ли со мной поговорить. Только через несколько минут я понял, что она имеет в виду врачебный сеанс. Я назначил ей время, и она пришла на следующий день.
С того дня она приходила ко мне раз в неделю. Она приносила с собой плитку шоколада и, положив на мой стол, разламывала ее на серебряной фольге точь-в-точь как ребенок, который делит сладости. В промежутках между ментоловыми сигаретами она растапливала кусочки шоколада под языком.
– Вы знаете, что это единственный кабинет во всей больнице, где разрешается курить? – сказала она мне.
– Так вот почему у меня так много посетителей.
Ей было двадцать, она была прагматична, разумна и встречалась с кем-то из сотрудников. Не знаю, кто это был, но подозреваю, что он был женат. Порой она случайно говорила «мы» и тут же поправлялась, возвращаясь к единственному числу.
Улыбалась она чрезвычайно редко. Склоняла голову набок и смотрела на меня то одним глазом, то другим.
Я подозревал, что Кэтрин раньше посещала кого-то вроде меня. Ее вопросы были такими точными. Она знала о том, как пишется история болезни, и о когнитивной терапии. Она была слишком молодой, чтобы изучить психологию, значит, она прежде была пациенткой.
Она говорила, что чувствует себя недостойной и незначительной. Отделившись от семьи, она пыталась сломать барьер, но боялась «отравить их безупречную жизнь».
Когда она говорила и сосала кусочки шоколада, то иногда почесывала предплечья под застегнутыми рукавами. Я понимал, что она что-то скрывает, но ждал, когда она доверится мне настолько, чтобы сказать.
На четвертом сеансе она медленно закатала рукава. В ней боролись стыд и дерзость. Она хотела поразить меня жестокостью своих ран. Они были словно линии жизни, которые я мог прочитать.
Кэтрин впервые порезала себя в двенадцать лет. Ее родители были в центре бурного бракоразводного процесса. Она словно попала в капкан между ними, чувствуя себя тряпичной куклой, которую тянут в разные стороны два поссорившихся ребенка.
Она завернула карманное зеркальце в полотенце и разбила его об угол письменного стола. Осколком вскрыла себе запястье. Вид крови принес ей облегчение. Она больше не была беспомощной.
Родители запихнули ее в машину и повезли в больницу. На протяжении всего пути они спорили, кто в этом виноват. Кэтрин чувствовала себя спокойной и умиротворенной. Ее оставили в больнице на ночь. Рана перестала кровоточить. Она с любовью гладила запястье и целовала порез, желая ему спокойной ночи.
– Тогда я обнаружила то, что могла контролировать, – говорила она мне. – Я могла решать, сколько раз и как глубоко буду резать. Мне нравилась боль. Я жаждала боли. Я ее заслуживала. Знаю, наверное, у меня мазохистские наклонности. Посмотрели бы вы на мужчин, с которыми я связывалась. Послушали бы о некоторых снах…
Она никогда не говорила, что провела какое-то время в психиатрической клинике или на сеансах групповой терапии. Многое из своего прошлого она хранила в тайне, особенно то, что касалось ее семьи. Долгое время ей удавалось удерживаться от того, чтобы себя резать. Но за каждый срыв она наказывала себя, нанося все более глубокие порезы. Больше всего доставалось бедрам и рукам, где раны легко могла скрыть одежда.
Она также изучила, какие кремы и повязки уменьшают шрамы.
Когда раны приходилось зашивать, Кэтрин обращалась в травматологические пункты, расположенные далеко от Марсдена. Она не могла рисковать работой и в приемном покое называла себя вымышленным именем, а иногда притворялась иностранкой, не знающей английского.
Она знала по опыту, что медсестры и врачи относятся к членовредителям как к людям, которые ищут внимания и отнимают у них время. Иногда их раны зашивают без анестезии. «Нравится боль – вот тебе еще» – таково отношение.
Даже это не изменило поведения Кэтрин. Когда у нее текла кровь, она спасалась от эмоционального оцепенения. В моих блокнотах повторяются ее слова: «Я чувствую, что живу. Я спокойна. Я контролирую ситуацию».