Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Сцена восьмая

Ради этого она и жила – ради этого момента, стоившего ей огромного труда, волнений, минут неуверенности и страха, которые время от времени бывают на сцене у каждой актрисы. Аплодисменты были как наркотик – чем больше ты их получаешь, тем больше хочешь, – но всякий раз, когда она выходила на сцену, появлялся страх, что на этот раз, именно сегодня, аплодисментов не будет, а потом наступало огромное облегчение, не сравнимое ни с чем другим, когда они все-таки раздавались…

Фелисия сидела в своей гримуборной в окружении знакомых лиц, принимая поздравления, как в прежние времена, еще до войны, до Голливуда. Ее гримерная была ее миром, и в отличие от Робби она уделяла ей много внимания. Она настояла на том, чтобы, несмотря на трудности военного времени, в комнате покрасили стены, мебель обили ярким ситцем и даже принесли ковер. Повсюду были цветы – от Гая Дарлинга, от Бинки, от милого Уилли, от Ноэля (который прислал еще и ящик шампанского), цветы от членов королевской семьи, цветы от незнакомых людей. Казалось, будто все, кто осуждал ее за то, что она уехала в Калифорнию, что она покинула театр ради кино, что испортила жизнь Робби, теперь, когда она вернулась, хотели извиниться перед ней. Она отблагодарила их своей великолепной игрой. Что бы ни сказали критики, это был настоящий триумф!

Вернувшись в Англию, она жила в таком бешеном ритме, что приводила Робби в ужас. Он уговаривал ее беречь силы, и она знала, что он прав, но он не понимал, что она не могла жить иначе. Она не поделилась с ним подробностями лечения, которое она проходила в Нью-Йорке, частью потому, что ей было неприятно говорить на эту тему, а частью из-за того, что Робби хотел видеть ее полностью «излечившейся» и, как она догадывалась, предпочитал не обсуждать причины ее срыва и последовавшего за тем разрыва между ними.

Ее предупреждали, что она должна быть осторожна, должна спокойно ко всему относиться, что Англия в период войны не лучшее место для восстановления сил после шока и душевных переживаний, что она должна налаживать свои отношения с Робби постепенно – и если возможно, под наблюдением врача. Но она покорила Робби своей сексуальной энергией, удивляясь, что такое простое средство сработало, и тем, что они делали то, что больше всего импонировало ему: играли роль легендарных любовников и одновременно привлекали к себе внимание как самая знаменитая пара в театральном мире. Их отношения нарушились в Голливуде, где они вынуждены были играть врозь. Она не допустит, чтобы это повторилось.

Фелисия сидела перед зеркалом, снимая грим с помощью кольдкрема, а ее доброжелатели толпились в гримерной, кто с цветами, кто с шампанским, так что там уже негде было повернуться. Гай Дарлинг, который говорил о ней весьма нелестные слова, пока она была в Америке, и даже не хотел давать ей роль, теперь сидел, удобно устроившись в кресле, само очарование и удовлетворение, после того, как она доказала, что по-прежнему может играть.

Фелисия дала себе слово когда-нибудь наказать Гая и заставить его заплатить за все сполна! Милый Ноэль стоял у камина с Бинки Боумонтом, знаменитым импресарио. В театре Гая, Ноэля и Бинки за глаза называли «три подружки». Каждый из них по-своему любил Фелисию и с неприязнью относился к Робби, который никогда не делал секрета из своего убеждения, что мужское начало – главное для хорошего театра. Если бы они только знали, подумала Фелисия, вспомнив, как Рэнди Брукс шептался с Робби. Но они не должны об этом узнать…

В гримерную набилось уже не менее десятка людей, а еще больше толпилось в коридоре у дверей. Каждый говорил (или, скорее, кричал) «Прелесть!» и «Потрясающе!», а Фелисия отвечала на это взмахом руки и улыбкой, продолжая разгримировываться. Премьер-министр посетил ее первым, произнес своим низким голосом поздравления и ушел, прежде чем комната стала заполняться людьми. В воздухе теперь висел такой густой табачный дым, что Фелисия с трудом различала лица старых друзей.

– Даже Робби был сегодня чертовски хорош, – услышала она слова Гая, сказанные его высоким, хорошо поставленным голосом, прославившим его в двадцатые годы. – Хотя я все же считаю, что его Антоний больше похож на благонамеренного ханжу, чем на римского центуриона.

– Не придирайся, Гай, – одернула она его. – Робби был великолепен.

– Нет, дорогая. Он был хорош. Это ты была великолепна!

Она разрывалась, как всегда, между радостью от похвалы – и абсолютно заслуженной к тому же – и преданностью Робби. Она никогда не сомневалась в его таланте, презирала тех, кто его не замечал, но в то же время жаждала быть лучше, чем он, именно там, где это было особенно важно – на сцене.

И она рассмеялась вместе с Гаем. Представить себе Антония ханжой было слишком забавно, чтобы не посмеяться. Именно таким показался ей Робби, когда она бросилась в его объятия в вестибюле отеля «Савой», после десяти отвратительных дней, проведенных в каюте корабля, и жуткой поездки на поезде через разрушенные бомбежками города юга Англии. Она прижалась губами к его губам и прошептала:

– Проводи меня наверх и займись со мной любовью, дорогой!

Но, видимо, она прошептала это недостаточно тихо, потому что управляющий «Савоя», очень импозантный в своих полосатых брюках и черной визитке, услышал ее и поднял брови от удивления – или, может быть, подумала она, от зависти.

Робби был смущен, вероятно, тем, что его приветствие не было столь же жарким, или тем, что работа не позволила ему встретить ее в Саутгемптоне… Да, решила она, Гай, этот проницательный старый педераст, заметил каждую мелочь в спектакле.

– Люди забывают, – сказал Гай, его мелодичный голос поднялся над шумом разговоров, – какая это сексуальная пьеса. О нет, не Антоний – он просто честолюбивый полководец, переживающий, как любят говорить последователи Фрейда, «кризис середины жизни», а Клеопатра – она, мои дорогие, единственный мужчина в пьесе. – Дарлинг так любил выступать перед публикой, что даже не обращал внимания, слушает ли его кто-нибудь или нет. – Вот поэтому ты была так хороша, Лисия, душа моя. Я всегда говорил, что если мне понадобится сделать что-нибудь по-настоящему безнравственное, я скорее приду за помощью к тебе, а не к кому-то из мужчин.

Фелисия послала ему воздушный поцелуй.

– Милый Гай! Как ты можешь такое говорить! Я уверена, ты не сделаешь ничего подобного. Во всяком случае, я не смогла бы и мухи обидеть.

– Ты же сама в это не веришь, малышка. Если бы мне когда-нибудь понадобилось кого-то убить, я бы пригласил тебя, чтобы это сделать.

– И я бы тоже, – раздался у нее за спиной низкий голос. – Как давно мы не виделись, дорогая.

На мгновение Фелисии показалось что среди ее шумного успеха у нее вдруг остановилось сердце. Взрыв бомбы не мог бы привести ее в больший шок, подумала она. Она увидела в зеркале свое отражение – широко открытые глаза, в которых застыли ужас и отчаяние, – но прежде чем успела что-то сделать, она почувствовала, как губы и знакомые жесткие усы коснулись ее щеки. Она вздрогнула, будто получила удар, а не поцелуй. Сейчас она видела лицо этого человека, отраженное в зеркале рядом с ней: хищный нос, жесткий рот, усы, которые скорее подчеркивали, чем смягчали надменный изгиб губ, волосы, ставшие более седыми и густыми, как будто он отрастил их в соответствии с духом военного времени.

Поцелуй был не просто легким прикосновением к щеке – он был достаточно долгим, чтобы служить ей напоминаем, что стоявший перед ней человек был не просто одним из ее театральных поклонников. Она почувствовала его руку на своем плече и невольно задрожала.

– Ты прекрасна, как всегда, моя дорогая, – сказал он. – Давно же мы не виделись.

Фелисия наклонилась вперед, чтобы избежать прикосновения его руки. Она видела ее отражение в зеркале – сильную, с длинными пальцами – рука настоящего наездника, как любил он говорить. Волосы на тыльной ее стороне были густыми и черными, и в молодости он мог сгибать руками подковы – может быть, и сейчас еще мог. Фелисия не хотела обсуждать, сколько лет она не видела дядю Гарри и других членов своей семьи. У нее было много причин для отъезда в Калифорнию, и дядя Гарри был, без сомнения, одной из них.

34
{"b":"104759","o":1}