– C'est ma derniere nuit au chateau, – негромко сказала она и тут же перевела эту фразу на свой причудливый русский, элегический и ходульный, какой можно встретить лишь в престарелых романах. – Ныне моя последняя ночь с тобою.
– Твоя последняя ночь? Со мной? Что это значит? – он смотрел на нее, охваченный жутковатой неловкостью, какую испытываешь, внимая горячечным или пьяным речам.
Но как бы ни был безумен вид ее, мысли свои Бланш выражала с предельной ясностью. Два дня назад она окончательно решила покинуть усадьбу. Только что она подсунула под дверь Madame извещение о своем уходе, добавив некоторые замечания о поведении молодой госпожи. Через несколько часов ее здесь не будет. Она любила его, он был предметом ее «безрассудной страсти», она жаждала втайне от всех провести с ним несколько мгновений.
Ван вошел в кладовку и медленно притворил за собою дверь. У этой медлительности имелась своя, малоприятная причина. Она, поставив фонарь на ступеньку стремянки, уже подбирала повыше нижнюю юбку. Сострадание, учтивость и определенного рода содействие со стороны Бланш, быть может, и помогли бы ему проникнуться пылом, который она почитала само собой разумеющимся и решительное отсутствие которого он тщательно таил под своим клетчатым покровом; но помимо боязни подцепить какую-нибудь заразу (Бут намекал на некоторые из забот бедняжки), его томило нечто более важное. Он отвел дерзновенную руку девушки и присел рядом с ней на скамью.
Значит, это она подложила записку ему в карман?
Да, это она. Она была бы не в силах снести разлуку, если бы Ван остался одураченным, обманутым, преданным. В наивных скобках Бланш добавила, что всегда знала, как сильно он желает ее, поговорить они смогут потом. Je suis a toi, c'est bientot l'aube, твоя мечта становится явью.
– Parlez pour vous, – ответил Ван. – Я сейчас не в том настроении, чтобы предаваться любви. И можешь мне поверить, я задушу тебя, если ты сию же минуту не расскажешь все в мельчайших подробностях.
Она кивнула со страхом и обожанием в затуманенном взоре. Когда и как все началось? В прошлом августе, сказала она. Votre demoiselle [155]собирала цветочки, а он с флейтой в руке тащился за нею по высокой траве. Кто «он»? С какой еще флейтой? Mais le musicien allemand, Monsieur Rack [156]. Услужливая осведомительница лежала в тот миг по другую сторону изгороди под собственным кавалером. Как мог кто бы то ни было заниматься этим с l'immonde Monsieur Rack, который однажды забыл в стогу жилетку, это было выше ее понимания. Возможно, причиной тому песни, которые он ей пел, одну, особенно миленькую, как-то даже исполнили на большом публичном балу в Ладорском казино, там еще такой мотивчик... Плевать на мотивчик, дальше. Одной звездной ночью осведомительница, затаясь с двумя поклонниками в береговом ивняке, слышала, как мсье Рак, проплывая мимо в лодке, рассказывал повесть своего печального детства – годов голода, музыки и одиночества, а его возлюбленная плакала и откидывала голову, и он впивался ей в шею, il la mangeait de baisers degoutants. Он, верно, обладал ею дюжину раз, не больше, он был не такой крепкий, как другой господин – это в сторону, сказал Ван, – а зимой молодая госпожа узнала, что он женат и ненавидит свою злую жену, а в апреле, когда он стал давать Люсетте уроки фортепиано, их связь возобновилась, но к этому времени...
– Будет! – крикнул Ван и, бия себя в лоб кулаком, вывалился под солнечный свет.
Часы, привешенные к сетке гамака, показывали без четверти шесть. Ноги заледенели. Найдя на ощупь туфли, он несколько времени бесцельно блуждал между деревьев рощи, в которой так сладко, с такой благозвучной силой, с такими флейтовыми фиоритурами распевали дрозды, что невозможно было вынести муку сознания, мерзостность жизни, утрату, утрату, утрату. Все-таки, нечто схожее с самообладанием исподволь возвращалось к нему, ухватившемуся за магическую методу – не подпускать образ Ады сколько-нибудь близко к своему разуму. В итоге возник вакуум, в который устремилось множество пустых отражений. Пантомима рассудочного мышления.
Он принял в кабинке рядом с бассейном чуть теплый душ, двигаясь с комической осмотрительностью, очень медленно и сдержанно, чтобы не повредить нового, незнакомого, хрупкого Вана, появившегося на свет несколько мгновений назад. Он наблюдал, как кружат, танцуют, торжественно выступают, отчасти паясничая, его мысли. Ему, например, показалось прелестным соображение, что упавший наземь обмылок наверное представляется муравьям затвердевшей амброзией и какой это ужас – утонуть в самый разгар подобного пиршества. Кодекс, думал он, не позволяет посылать вызов человеку низкого происхождения, однако для художников, пианистов, флейтистов могут делаться исключения, и если трус отвечает отказом, ты вправе раскровенить ему десны несколькими зуботычинами или нет, лучше того – отдубасить его крепкой тростью, попомни взять подходящую в гардеробной парадных сеней, раньше чем покинуть этот дом навсегда, навсегда. Повеселимся! Словно редкому зрелищу, он порадовался подобию одноногой джиги, исполняемой голым человеком, сосредоточенно влезающим в трусы. В дом он вплыл через боковую галерею. Поднялся по главной лестнице. Дом был пуст, прохладен и пах гвоздикой. Здравствуй, спаленка, и прощай. Ван побрился, Ван остриг ногти на пальцах ног, Ван с редкой обдуманностью оделся: серые носки, шелковая рубашка, серый галстук, темно-серый, только что из глажки костюм – туфли, ах да, туфли, туфли бы не забыть – и, махнув рукой на прочее свое имущество, он втиснул в замшевый кошелек два десятка двадцатидолларовых золотых, распределил по негнущемуся телу носовой платок, чековую книжку, паспорт, что еще? больше ничего, и приколол к подушке записку с просьбой упаковать его вещи и отослать по отцовскому адресу. Сына смело лавиной, шляпы его не нашли, презервативы переданы в Дом престарелых проводников. По прошествии восьмидесяти, что ли, лет все это кажется презабавным и глупым, но в то время он был мертвецом, повторявшим телодвижения никогда не существовавшего персонажа сна. Крякнув и выругав колено, он наклонился на ползущем снегу, чтобы получше приладить к ногам лыжи, но лыжи пропали, крепления стали шнурками, а горный склон лестницей.
Он дошел до конюшен и сказал молодому конюху, почти такому же сонному, как он, что желает через несколько минут выехать к железнодорожной станции. Конюх тупо уставился на Вана, и Ван его обругал.
Часы! Ван вернулся к гамаку, они так и висели, продетые в сетку. Возвращаясь кругом дома к конюшням, он случайно поднял глаза и увидел на балконе третьего этажа машущую ему черноволосую девушку лет примерно шестнадцати, в палевых брюках и черном болеро. Будто сигнальщик-телеграфист, она широко поводила рукой, указывая на безоблачное небо (какое безоблачное небо!), на верхушку джакаранды в цвету (какая синь! какие цветы!) и на собственную босую ступню, задранную и помещенную на перила (мне только сандальи надеть!). К ужасу своему и стыду, Ван увидел, как Ван остановился, ожидая, когда она спустится.
Она быстро приближалась к нему, рассекая переливисто блистающий луг.
– Ван, – сказала она, – я должна рассказать тебе сон, пока не забыла. Мы с тобой были в Альпах, где-то высоко... Господи, а ты почему в городской одежде?
– Что ж, я отвечу тебе, – растягивая слова, произнес снящийся Ван, Отвечу. Скромный, но достоверный утопленник, я хотел сказать «источник», прости мне мой выговор, только что осведомил меня о том, qu'on vous culbute за каждой изгородью. Где я могу отыскать твоего акробата?
– Нигде, – совершенно спокойно отвечала она, не обращая внимания на его грубость, а то и не замечая ее, ибо всегда знала, что катастрофа случится если не сегодня, то завтра – вопрос времени или, вернее, выбора времени судьбой.
– Но ведь он существует, он существует, не так ли? – забормотал Ван, не отрывая глаз от радужной паутины на траве.