Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Кислого совершенно не обязательно, поскольку владелица квартиры пребывает, слава богу, в здравом уме и твердой памяти и находится здесь же, то есть непосредственно в столице нашей

Родины, городе-герое Москве, что позволяет ей подписать договор самостоятельно, парень сказал, что…

О боже! боже!..

Если бы жизнь хоть немного походила на кино, я бы прокрутил ленту назад: смешно спотыкаясь, мы с Кастаки вприпрыжку сбежали бы по лестнице, раз, два – шустро попрыгали в машины, задом наперед покатили в разные стороны… и все назад, назад – до того самого момента, когда вчера нечистый потянул меня сказать в припадке пьяного дружелюбия: “Шура, а хочешь немного заработать?” Сами эти слова торопливо втянулись бы мне обратно в глотку непрожеванной абракадаброй:

“тато-баразо-гонмень-шечо-хааруш”, я бы опустил на стол поднятую было рюмку… и вот с этого кадра пускайте фильм по-прежнему, от прошлого к будущему, пожалуйста, не возражаю, – только я бы уже произнес совсем другую фразу: “Шура, а который час?” Или: “Шура, а ты спал с негритянкой?” Или даже: “Шура, а пошел бы ты к бениной маме со своими памперсами, знать тебя больше не хочу!..”

И все это было бы значительно лучше, чем то, что последовало на самом деле.

Потому что, когда минут через сорок мы кое-как утрясли наконец все вопросы и более или менее договорились, Кастаки раздраженно просвистел мне в ухо, что квартира ему не нравится и покупать он ее ни за что не станет, потому что не верит в возможность получения маломальского навара с такого дерьма.

Если бы он в ту секунду съездил мне по роже, я бы меньше удивился. Я крепко взял его за локоть, еще надеясь урезонить, и сказал, то и дело посылая улыбки в сторону Казанца: “Ты что,

Шура?! Ты же меня подставляешь!” Шура принужденно рассмеялся и поднял руки красивым жестом: мол, о несерьезных вещах заговорили. “Погоди, Шурик, – сказал я. – Тогда дай мне шестнадцать под пять процентов. На два месяца. У тебя никакого риска, я сам все проверну. Дай!” – “У меня нету”, – скрипнул

Кастаки, выпячиваясь в прихожую.

Во время последовавшей сцены один только Степаша, он же Кислый, сидел молчком, кусая губы. Он глядел то на одного из нас, то на другого – несчастный, с выражением совершенного отчаяния на физиономии и, казалось, готовый вот-вот разрыдаться; меня вдруг пробрали мурашки – во взгляде его я прочел точно такую же надежду и точно такое же разочарование, как в карих глазах

Ксении Чернотцовой. Мне стало его жаль, и из-за этого я затянул окончание разговора минуты на две, на три – все надеялся, что

Кастаки, болван, передумает; потом заорал: “Все, хватит! я умываю руки! идем отсюда! хватит базарить!..”, мы вывалились из дверей; Казанец яростно материл нас еще и на лестнице; Женюрка тоже гнусил в полный голос и грозил большими разборками; короче говоря, до смертоубийства не дошло, а с Шурой мы доругивались уже у машины.

Трясясь от злости и отвращения, я съел затем противную сосиску с кислым кетчупом возле кинотеатра “Салют”. В “Свой угол” я приехал последним, опоздав минут на десять. Без чего-то восемь залил полный бак вонючего бензина и взял курс на

Симферопольское. Дождь нагнал меня на полдороге.

24

Как всегда это бывает, неизъяснимая тяжесть копилась до той самой секунды, когда гроб скользнул в могилу и, не очень ловко направляемый двумя дюжими землекопами, глухо ударился о мокрую землю.

Звук удара подвел черту, и часы снова принялись исполнять свои прямые обязанности.

В той длинной череде осмысленных, не вполне осмысленных и совсем бессмысленных действий, что называются похоронами, не осталось ни одного неисполненного звена, если не считать поминок. Уже не нужно было стоять у гроба, глядя на изболевшееся, худое и темное, навек успокоенное лицо с плотно сжатыми губами и голубыми веками, туго натянутыми поверх неестественно больших глазных яблок; не нужно было делать вид, что именно сейчас предаешься скорби и вызванным ею глубоким размышлениям; не нужно было ходить на цыпочках, стараясь не тревожить воздух. В изголовье горели свечи, и как ни осторожно было движение живых возле мертвого, но все же и оно беспокоило желтые язычки потрескивающего пламени: тени оживали, шевелились, бесшумно прыгали со стены на стену; и лицо Павла тоже оживало: казалось, лоб его морщится, веки трепещут и губы вот-вот разомкнутся.

До поздней ночи возле гроба шла тихая, но напряженная жизнь, смыслом и содержанием которой было стремление к верному исполнению ритуала. Многочисленные старухи с монотонным шепотом кружили вокруг, как будто исполняя медленный шаманский танец или пребывая в блаженном наркотическом опьянении. Две самые авторитетные из них – такие же темные и бесшумные, как тени, летающие по стенам, но одна сухая и высокая, а другая плотная и размашистая – непрестанно и враждебно (хоть и очень негромко) препирались, поправляя друг друга и в доказательство своей правоты приводя в свидетели присутствующих. Обе они говорили свистящим шепотом, а если молчали, то с оскорбленными лицами. Я не мог уловить смысла их противоречий, поэтому послушно следовал любым распоряжениям. В результате меня оттеснили к самым дверям.

Время от времени появлялась новая старуха. Как правило, уже с порога она принималась ахать и ужасаться, прикладывая полупрозрачные темные ладошки к морщинистым щекам под концами черного платка. Каждая из них хотела бы отменить все предыдущие указания и дать свои, в целом похожие, однако принципиально отличающиеся неразличимо-мелкими деталями. В эти моменты авторитетные старухи ненадолго объединялись, чтобы не допустить искажений, и ставили ее на место.

Вынос был назначен на половину одиннадцатого, с утра нашлось множество дел, и мы с Людмилой разъезжали туда-сюда. Часов в десять в какой-то столовой на дальней окраине (там работала одна из родственниц) нам вручили четыре гнутых алюминиевых поддона, на три пальца залитых схватившимся столярным клеем, и если бы не

Людмилина подсказка, мне и в голову бы не пришло, что это поминальный кисель. Мы едва успели поднять их в квартиру, как оказалось, что уже нужно освободить проход, потому что четыре разноростных мужика, одетых в похожие коричневые костюмы, подняли гроб и несут его к дверям. “Нельзя тебе! Нельзя!” – шикала на меня Людмила. Однако, по обыкновению, пронести покойника на лестницу можно было не иначе как почти стоймя, и я упирался в шершавое неструганое дно и топал и сопел вместе со всеми.

Транспорт для похорон выделила экспедиция. Взамен она непременно желала получить свою долю траурного торжества. По дороге на кладбище тело пришлось завезти туда и на некоторое время оставить на двух стульях в холле за стеклянными дверями – чтобы дать возможность работникам экспедиции проститься с… как правильно сказать? С телом их бывшего сотрудника?.. с их сотрудником, населявшим некогда это тело?.. как ни скажи – все глупость.

И действительно, это было долго, маятно и глупо, потому что те, кто с Павлом и в самом деле работал, – то есть бок о бок с ним зимой и летом, в жару и мороз, в дождь и вёдро, и пьяный и трезвый, и посуху и помокру, и по болоту и по лугу, и по равнине и по горке, и молчком и с матюками таскал теодолит, нивелир и проклятущую рейку, – так эти и так все были здесь. Остальные двести человек, которым по местной селекторной сети приказали спуститься в холл, испуганно глядели на обитый кумачом гроб и шепотом спрашивали друг у друга: “Ой, а кто это?” Тем не менее краснорожий начальник сказал сухую, но неожиданно связную речь.

Из нее стало ясно, что экспедиция понесла невосполнимую утрату, что людей, подобных Павлу, по всей стране – по пальцам перечесть и что именно поэтому Павел много лет был его, начальника, правой рукой, – и оставалось непонятным лишь, почему он, начальник, путает отчество и величает Павла Петровичем вместо Ивановича.

Пустячная оговорка не испортила дела: во всяком случае, я, слушая и попутно размышляя над тем, кем и что будет сказано у моего собственного гроба, в конце концов невольно прослезился…

52
{"b":"103294","o":1}