Литмир - Электронная Библиотека

Шаги за собой услыхала уже совсем рядом с домом. Дом стоял у самой пристани, где других почти и не было. Кривцовой выделили как ветерану войны плюс труда и матери практически героине давным-давно, когда город был маленьким и весь устремлялся к реке. Потом жилье расползлось, пристань обросла своими портовыми постройками – складами, ангарами, эллингами, днем здесь снует и громыхает мелко-механическая пролетарская суета районного масштаба, ночью же пустынно и бесчеловечно. В пришвартованных катерах ночуют бомжи, на деревянном настиле речного вокзала валяются в чутком сне собаки. К дому Кривцовых надо спуститься узким переулком, фактически тропкой между заборами, которыми горожане обнесли свои стихийные огороды, уже которое десятилетие не желая урбанизироваться. Травяную улицу с лопухами и бузиной, рябинами, ветлами и дровяными сараями называли набережной.

К этой набережной и летела Антонина, когда полет неожиданно прервался, будучи остановлен тисками, сжавшими сзади Тонины острые локти.

– Ой, – пискнула Тоня и зажмурилась, – не убивай, дяденька, бери что есть, – и, не раскрывая глаз, вжавши голову в плечи, кинула на землю сумку с лекарствами и большими деньгами – сто рублей родители одного мальчика заплатили за хороший уход, а мальчика-то избили в центре города до полусмерти за его лицо кавказской национальности.

– Не бойсь, корявая, – шепнул в ухо напавший человек, – на что ты мне сдалась убивать. И ридикуль твой на черта мне сдался. Ты тихо, главно дело, хорошо будет.

Мужик развернул Тонечку лицом к себе. От любопытства, пересилившего страх, она открыла глаза. Мужичок, что называется, метр с кепкой на коньках, ростом вровень с ней, притом что стоял выше по крутой тропинке. Пахло от него, конечно, водкой и потом, но не противно, а как-то, Тоня затруднилась бы сформулировать, а мы, пожалуй, употребим именно это слово: волнующе. Присмотревшись, Антонина обнаружила, что и не мужик вовсе, а пацан, лет семнадцати максимум.

– Ну, блядь, чо уставилась, – сказал пацан и улыбнулся из-под низкой кепки, отчего Тоня сразу же перестала бояться. – Ишь, зенки-то кошачьи…

– Чего? – переспросила Тоня.

– Через плечо. Фары, говорю, как у кошки. Красивые.

Тоне, кстати, за все тридцать два года никто не говорил про ее незаурядные глаза. Даже мама. Только отец перед смертью, похоже, уже в бреду, прохрипел: Тоша, родная… глазки богородицыны…

Пацан Тонины локти отпустил, чем она, надо заметить, не воспользовалась, а продолжала стоять столбом. Вытащил из кармана газету и расстелил возле забора. Обернувшись, приказал: «Ты, это, стой, честно говорю, хуже будет. Малёк побалуемся, и пойдешь. Честно говорю». Потом снял пиджак и положил поверх газеты. Под пиджаком одна майка с растянутыми проймами, худой, как драный кот. Толкнул Тоню, она послушно села на подстилку. «Чо расселась, дура! Ложись давай…» Тоня легла. Пацан расстегнул штаны и повалился сверху.

Дальше Тоня закрыла глаза и уже не открывала их, пока все не кончилось, и своего первого мужчину так и не рассмотрела в подробностях. А парень на ней дергался, чем-то раздирал секретное место, обеими руками больно сжимал груди и в виде поцелуя шуровал языком во рту. Потом заскулил и уронил голову ей на лицо, тихо бормоча жуткие слова, которых Тоня не слышала даже от отца в кромешных запойных провалах, когда тот махал топором у матери над головой в честь паскудной жизни, которую они друг другу изгадили, как могли.

После, как освободил ее от скользкого вроде обмылка, пацан выдернул из-под Тони пиджак, пихнув ее в плечо: э, ну, разлеглась, блядь… И, неумолчно матерясь, истаял в темноте.

Тоня, как могла, вытерлась носовым платком, подобрала сумку и осторожно двинулась домой. Внутри у ней все ныло и горело. Сделав матери укол, женщина Антонина Кривцова накипятила в ведре воды и долго, с удовольствием мылась. Потом выпила водки и с легкой звонкой головой уснула, едва добредя до кровати.

С этой ночи все переменилось. Ощущения, которыми одарил ее безымянный пацан, наверняка такой же бессмысленный уродец, каким был ее отец, Тонечку задним числом буквально окрылили. Она вспоминала каждую секунду подзаборной любви, и ее окатывало жаром. Она попросила полторы ставки и, что ни день, возвращалась домой глубокой ночью, надеясь встретить поганца, и снова лечь с ним в лопухах, и обнять костлявые плечи, и услышать запах водки и пота, и не гнать на пожар, а чтоб все красиво, и размеренно, и страстно – типа как показывают сейчас в кино. По ночам Антонина ворочалась и делала порой нехорошее. После чего испытывала страшный стыд, но и небывалую радость. И снова в темноте замедляла шаг над пристанью и даже останавливалась у того самого забора в ожидании. Но так никого и не встретила. А допустим, их пути с пацаном и пересекались в маленьком райцентре Серпикове, что не исключено. Так разве узнаешь даже любимого человека, если полюбил его, можно сказать, вслепую?

Однажды на дежурстве ее вдруг вырвало. Прямо на койку, которую она готовила для новой больной (передозировка). Напарница, пожилая тетя Рая, внимательно на женщину Тоню посмотрела и спросила прямо: месячные когда приходили?

Мать не ругалась. Сказала лишь: дура ты, Тонька, нашла время. Но чего зря болтать, обе, слава богу, двужильные, несмотря что одна на девятый десяток выруливает, а в другой, кроме пуза, тела, считай, и нет.

БАХЧИСАРАЙСКИЙ ФОНТАН

С моральным комфортом у Люси были серьезные проблемы. Создавал их не только сын Вадик, но и мать, проживающая с некоторых пор в богадельне. Был у нее домик, так называемый «огород» в черте города, где управляться она уже никак не могла, имея за плечами восемьдесят четыре года. Сколько-то времени старушка пожила с дочерью и внуком. Накрепко объятая маразмом, себя не помнила вовсе, включала газ, путала унитаз с суповой кастрюлей, и, как свойственно детям, очень интересовалась своими экскрементами: лепила из них котлетки, пробовала на вкус и размазывала по стенам. Когда бабушка вышла в одних подштанниках на лестницу и, мяуча, легла под дверью, Люся послала к чертям все комплексы, присущие русской интеллигенции, заодно с зачатками политкорректности, с трудом пробивающей себе дорогу на постсоветском пространстве, и сдала мать в интернат. Куда ту взяли тоже не сразу, а как следует помытарив дурную дочь в разных приемных, чтоб неповадно было. И пенсию вместе с домиком государство забрало в свою пользу, имея в этом прочный и надежный навык.

Раза два в месяц для очистки совести Люся к ней ездила. Из глаз старухи сочились мутные слезки, она забивалась под одеяло и поскуливала: «Чего тебе, дяденька… Уж я старая, не хочу в участок…»

…Вадик искоса наблюдал, как мать изгибается перед зеркалом, неестественно далеко запускает руку за спину, чтобы застегнуть длинную молнию. Они не разговаривали уже полгода – с тех пор, как Вадик привел Иру, и та осталась ночевать, а вскоре и жить в единственной комнате, перегороженной шкафом. Между прочим, с Ирой-то Людмила Петровна как раз общалась. «Скажи этому, картошки нету», – в присутствии, причем, сына – и Ира послушно транслировала: «Вадюш, не сходишь за картошечкой, солнце?».

Людмила Петровна, она же Люся, совсем не старая и свободомыслящая женщина, умом понимала, что ее когда-то горячо любимый единственный сын Вадя, Вадюшечка, в недалеком прошлом нежный худосочный подросток (уши топориком, синеватые ямки над ключицами плюс золотой завиток на тонкой шее), ныне же бледный верзила двадцати шести лет, – нуждается, как говорится, в женщине. Мысли о том, что прекрасный Вадик может эту условную женщину полюбить и ни с того ни с сего захотеть жить с ней совместной жизнью, Людмила Петровна, конечно, не допускала. В том, что Ира поселилась тут за шкафом и, с самого утра аккуратно одетая в джинсы и маечку, передвигалась максимально незаметно, бочком, молниеносно принимая душ и скромно поедая на завтрак вместе с Вадиком геркулесовую кашу, Люся как женщина ее вины не усматривала. Но как мать усматривала чудовищное предательство сына. Во-первых, Вадик с детства ненавидел геркулес. А тут вдруг пробило на овсянку, лопает жадно, как дворняжка. Во-вторых, вообще – как можно привести постороннюю девчонку в дом к матери, еще не старой, повторяю, в пятидесятилетнем соку одинокой женщине?! Он что же, думает, у самой Люси не может быть личной жизни? Ей-то куда девать мужчину, если, точнее – когда таковой возникнет на горизонте ее одиночества? На старости лет бежать в вонючую холостяцкую берлогу? А вдруг он женат? Мужчины в возрасте, подходящем для Люси, как правило, женаты. Если не женаты – значит алкоголики или вдовцы, неизвестно, что хуже. И вот, допустим, приличный человек увлечется свежей, разведенной Люсей, ее пусть близорукими, но яркими глазами, ногами, гладкими, как длинногорлые опрокинутые бутылки, ее хрипловатым смехом и белой веснушчатой кожей, характерной для рыжих, ее культурным уровнем редактора крупного регионального издательства… И чего? По кафе ошиваться? На лавочках мерзнуть? В кино, что ли, ходить? Дрожать на дешевых гостиничных койках среди проституток и наглых командированных?

6
{"b":"103279","o":1}